Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 43



А теперь, когда герцог придал форму своему рассказу, перед ним встала более сложная задача: сотворить Священное Полотно.

И здесь неизбежно должна была пролиться чья-то кровь.

10

Аурелио никогда не узнал об ужасах крестного пути, по которому прошла Кристин. Он так и не проведал, что во время их быстротечной встречи он заронил свое семя в чрево женщины, которую решил променять на Бога. Кристина сохранила все в тайне, чтобы не обрекать на мучения мужчину, которого она все еще — несмотря ни на что — любила. Достаточно было ее собственной боли.

С другой стороны, для Аурелио монастырь Сен-Мартен-эз-Эр превратился в самое суровое из испытаний, которое Господь поставил на его пути. Юноша рассчитывал обрести в месте своего заточения душевный мир, необходимый ему для упражнений в созерцании, но вышло совсем иначе: его чувства, его душа изнывали под бременем его собственных мрачных мыслей. Не имея возможности полностью отдаться и окунуться в мистическое постижение Его творений, Аурелио, помимо своей воли, проводил дни в воспоминаниях о женщине, рядом с которой он был счастлив, хотя и запрещал себе признаваться в этом. Почти каждую ночь монаха навещал призрак бессонницы и мучил его воспоминаниями, исполненными такого сладострастия, против которого он уже и не знал, как бороться. Не догадываясь о жестоком via crucis,[13] который выпал на долю Кристины, юноша представлял себе ее обнаженное тело, ее рот, подобный истекающему соком плоду, рядом со своим — и несравненный аромат ее кожи. Сколько бы Аурелио ни осенял себя крестным знамением, ему не удавалось отогнать демонов, терзавших его душу и воспламенявших его естество; он ощущал, как все гуморы его тела закручиваются в водовороте и в конце концов водворяются в область у него под животом, так что плоть становилась столь твердой и трепещущей, что любое прикосновение к тюфяку или касание покрывала вызывало в юноше неистовое наслаждение. Аурелио препоручал себя всем святым, однако это не освобождало его от созерцания Кристины, бутонов ее грудей, красных и сладких, словно персик, и вот, против собственной воли, он уже воображал, как проходится языком по этим точеным бедрам, потом переходит к лобку и наконец приникает к самому гостеприимному убежищу, к этому средостению, горячему, словно маленький пылающий вулкан. И в то самое время, когда юноша сновал своим языком по всему телу Кристины, руки его изо всех сил сжимали упругие полушария ее ягодиц, которые дрожали в ответ, следуя подъемам и опадениям ее бедер. И тогда любые религиозные аргументы, которые Аурелио стремился призвать себе на помощь, становились непристойными, невыразимыми: как можно смешивать образ Пресвятой Девы с этим любострастным наваждением? Что Ей оставалось делать, кроме как зардеться и бежать? И тогда, покинутый на милость своих видений, побежденный собственными искушениями, молодой священник начинал производить ритмичные движения вдоль поверхности своего ложа, плавно поглаживая себя, пока не наступал экстаз. Аурелио пытался удержать истекшую жидкость во впадине своей ладони, однако излияние почти всегда оказывалось столь обильным, что проливалось наружу и падало на покрывала. Усталый, грязный, униженный муками собственной совести и почитающий себя самым низким грешником на свете, Аурелио засыпал с горестным выражением на лице. Когда наступал день, он пытался позабыть обо всем, но прямо здесь, на простынях, оставались следы греха — словно жестокое напоминание, усугублявшее его провинности.

Как бы Аурелио ни хотел убедить себя, что день его целиком посвящен созерцанию, у него частенько возникало ощущение, что занят он одной-единственной вещью: ничем. В отличие от монастырей других орденов, например бенедиктинского, монахи-августинцы проводили время в такой пассивности, что могли бы — на взгляд нечестивца — показаться бездельниками. Однако не следовало путать созерцательность с леностью, хотя временами Аурелио в этом и сомневался. Быть может, он все еще не готов к постижению философии своего учителя, великого Августина, согласно которому познание, откровение истины является следствием чистого и ясного размышления о божественных предметах. Этот метод был столь прост, что. возможно, сложность коренилась в самой его простоте, говорил себе Аурелио. Он смотрел на других братьев, предававшихся созерцанию, сидя в окружавшей монастырский двор галерее или прямо под деревьями, и они занимались этим с такой набожной умиротворенностью, что иногда даже испускали ангелическое храпение. И тогда юноша задавался вопросом, наступит ли день, когда его единение с Богом станет столь прочным, что он сможет полностью обойтись без разума, чтобы постичь последний смысл творения. Аурелио не раз задумывался о том, что, быть может, именно такое бездействие поддерживало его дух погруженным в темные и греховные помышления. Он смотрел на крестьян, трудившихся на монастырских полях, и юноше казалось, что он способен разглядеть не только усталость их спин, сгорбленных под тяжестью урожая, но и потаенное выражение счастья, подлинного единения с божественным творением, как будто бы работа освобождала их от грехов, которые они могли бы совершить.



— Нет труда более тяжкого, чем труд пастыря, — любил повторять настоятель монастыря Сен-Мартен-эз-Эр отец Альфонс, стремясь убедить послушников, что работа священника, надзирающего за душами своих бесчисленных чад, превышающих количеством поголовье любого овечьего стада, есть самый возвышенный и жертвенный труд. Но по временам Аурелио не мог противиться чувству безнадежности, видя, как его существование истаивает так же неотвратимо, как убывает воск на свечах в его келье.

Молодому священнику доводилось видеть монастыри бенедектинцев и францисканцев, украшенные лепниной и картинами, созданными руками самих монахов; по сравнению с темными безрадостными стенами места его уединения эти монастыри смотрелись красиво и благостно. На взгляд Аурелио, они были наполнены жизнью и трудом, там имелись потрясающие библиотеки, созданные монахами-переписчиками, и мастерские, в которых обучали владению самыми разнообразными ремеслами, в то время как сам он и его собратья предавались безжизненному однообразному созерцанию днем и мерзопакостным делам по ночам. Аурелио замечал, что его монастырь вел жизнь абсолютно замкнутую, тогда как другие поддерживали связь между собой, обменивались полезным опытом и не закрывались от влияния ирландских и саксонских монахов. Однако августинцы отца Альфонса противились учению святого Бенедикта, который помимо духовного и интеллектуального приветствовал также и физический труд. Такой подход позволял наладить автаркическую экономику, суть которой состояла во взаимообмене продуктами труда внутри религиозного сообщества: работа священнослужителей охватывала почти все виды деятельности — от возделывания полей и ремесленного изготовления всего необходимого до поделок и искусств. А вот орден августинцев, монахи которого были слишком заняты нелегкой задачей созерцания, перекладывало работу на мирских братьев, а самые тяжелые обязанности — на свободных крестьян, на монастырских ленников и вассалов. Лишь в одном августинцы отца Альфонса были согласны с более трудолюбивыми монашескими орденами: работа — это наказание, как отмечается в Писании. Ведь вот что Бог сказал первому человеку после того, как свершился первородный грех: «В поте лица твоего будешь есть хлеб, доколе не возвратишься в землю» и «И выслал его Господь Бог из сада Эдемского, чтобы возделывать землю, из которой он взят». И все-таки отец Альфонс считал более подходящими и действенными занятия самобичеванием: несколько минут жестокого хлестания по спине, с его точки зрения, являлись наказанием гораздо более убедительным в глазах Всевышнего, чем долгие часы физического труда. С другой стороны, монахам не подобало нагружать себя теми же самыми мирскими делами, какими заняты остальные смертные, — для них предназначалась работа духовная, метафизическая, которая должна была наименьшим образом касаться телесной оболочки. Настоятель Альфонс утверждал, что, если монахам придется работать, как и мирянам, напрягая свое тело, тогда, следуя той же логике, вскоре они запросят отмены целибата, чтобы дать волю всем своим плотским побуждениям. Однако Аурелио смотрел на свои руки, не оскверненные трудом, приученные только доставлять ему запретное наслаждение, и против своей воли чувствовал себя абсолютно бесполезным. Молодому священнику казалось, что, если бы он мог использовать свое разумение в более осязаемых делах, нежели созерцание, и в работе более конкретной, нежели молитва, ему, возможно, пришлось бы реже прибегать к исполнению тех ночных рукотворных деяний, которые наполняли его чувством вины. Аурелио думал о монахах из аббатства Сен-Галль и из монастыря Солиньяк, основанного святым Элитием, знаменитым ювелиром VII века, и об их прославленных произведениях — ковчежцах, созданных своими руками, и не мог себе представить, чтобы их чудесных мастеров, пришедших к служению Богу через труд, обременяло хоть одно недоброе помышление или же деяние. В конце концов, говорил себе Аурелио, сам Господь трудился столь прилежно во время шести первых дней творения, что позволил себе лишь один день отдыха, чтобы полюбоваться на работу. Так имел ли Аурелио право присваивать себе все семь дней недели, чтобы любоваться на Божье творение? Юноша размышлял о достославных мастерских в этих монастырях и о монахах-miniatores с кисточками в руках — иллюстраторах книг, созданных переписчиками, о scriptores, молодых помощниках премудрых antiquarii, владевших пером с мастерством каллиграфов, и о благородном труде rubricatores — размышлял и не мог понять, почему его собратья по монастырю, не занимаясь ничем, чувствуют себя настолько хорошо. Или же, если воспользоваться их собственной формулировкой, не занимаясь ничем, кроме размышлений о божественном. Быть может, монахи перестанут чувствовать полную правоту, втайне приводя в монастырь детей ради удовлетворения своих плотских аппетитов, если станут прилагать физические усилия к тому, чтобы добывать хлеб в поте лица своего. Как всегда, когда размышления начинали ему докучать, Аурелио схватил перо и бумагу и начал послание всегдашней формулой: Госпожа моя…

13

Крестный путь (лат.).