Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 35

— А получилось вот как,— рассказывал он.— Я пришел от вас и, конечно, не мог скрыть того, что видел, подробно им все изобразил. Они говорят, такого не может быть. Мы, говорят, все видели, а такого не видели. Значит, надо нам посмотреть. Я говорю: нельзя. А они: раз нельзя, так нельзя. На том и разошлись. Так я говорю?

— Так,— поддакнули оба.

— Ну вот, они об этом разговаривали, а потом сделали. Так или не так?

— Так,— ответил один из них.

— Я, конечно, на них попер. Но вы ведь знаете наших… Это не мы, у нас и понятия нет, не по адресу обращаешься. Ну, подрались мы немножко, а толку что? Вот все и пропало. Ну, а потом поняли ребята, что обижать вас нельзя.

— Ну и что ж будем делать? — сказал отец. Сказал, конечно, сурово, но уже знал, и они знали, понимали, что он простил их.

Ведь это очень важно — простить вовремя, не растягивать муку несвершившегося, да и ненужного уже возмездия.

Дальше судьба Руди видится как бы в кадрах документальной хроники. Вот он уже выпускник ФЗУ, потом поезд мчит в Магнитогорск — в этом поезде Рудя,— на Магнитке он что-то еще вытворяет, но обходится, постепенно берется за ум, за дело, становится бригадиром, потом уезжает в Челябинск, поступает в институт, из Челябинска в Москву приходят открытки: Рудя-студент, Рудя-выпускник, Рудя-молодожен, Рудя-отец. И на всех открытках: «Вы мой крестный, мой учитель».

Приезжает в Москву, приходит к нам в гости, играет со мной, совсем маленьким, что-то рассказывает, но что — мне не вспомнить. Война, он на фронте… Судьба милостива к нему, без ран и контузий он удачно плывет по этой огненной реке… И вот уже близко-близко победа, Румыния, порт Констанца. Здесь он и гибнет, в этом шумном румынском городе, уже взятом нами. Чья-то так называемая шальная пуля. Пущена просто так, на всякий случай, наобум, вослед поражению.

«Сквозь тяжелую бронзу почти грозовой тучи вдруг прорывается снежный ураган. Я гляжу в старое университетское окно во двор. Пушит снег. Сгорбленной походкой движется восьмидесятилетняя Павлова, профессор палеонтологии.

Все тает — снежинки, люди, настроение. Надо брать скорее от этой жизни, надо формировать свои чувства и мысли в творчество, то, что истлевает не так быстро, как наши эмоции».

Это из дневника отца тридцать восьмого года.

В записях тех лет (от тридцать седьмого до войны) пропуски, обрывы… Отец теперь многого не доверяет страницам тетради. Он помнит обыск в квартире деда, помнит, как хватали не только бумаги Василия Анисимовича, но и отцовские рукописи, записки… Дом политкаторжан пустел, брали по алфавиту. Как отец мог писать, читать лекции, ходить в кино, гулять с маленьким сыном, работать над докторской? Как мог жить?

Я не спрашивал никогда. Но я знал — несмотря на неотвязное ожидание, он работал в те годы на износ, сознательно, а может, и бессознательно отвлекая свой мозг и душу от этого…





В конце тридцатых годов молодой преподаватель университета отказался от радужных перспектив в «альма матер» отечественной биологии и перешел в медицинский институт. В этом институте отец создал и возглавил кафедру общей биологии.

Я уже писал, что от тридцатых годов вплоть до пятидесятых люди науки представлялись в кинематографе эдакими «Антонами Ивановичами, которые сердятся», чудаками в пенсне, со всклокоченными бородками. Ученые старого образца. Но время отлепило наклеенные бороды, обнажило твердые скулы готовые к ударам, сняло пенсне с зорких глаз. Даже в хорошем фильме «Депутат Балтики» Тимирязев — Черкасов, похожий на Дон Кихота, чуть утепляет своего героя, придает ему научную «специфику».

Много мужества понадобилось этим чудаковатым профессорам для того, чтобы отстаивать свои принципы, для того, чтобы охранить науку от конъюнктурщиков и напористых, не видящих перспективы прагматиков.

Несомненно, были черты как бы родовой общности ученых первых поколений революции, создававших свой научный и поведенческий стиль на переломе эпохи, рвавшихся мыслью из XX века к далекому будущему, но психологически, этически, фразеологией, привычками как бы оставшихся в XIX веке,

Возьмем старейших из них, учителей. Вот Иван Петрович Павлов (кинохроника), быстро едет на велосипеде. Вот он среди студентов, что-то доказывает, мальчишески порывисты движения старых рук.

Вот и их игры — это чаще всего городки, а не теннис, как у современных научных работников.

Вот удивительное, самоистязающее упорство в опытах, в опытах на самих себе. Так, Павлов, уже тяжело больной, вдруг буквально приказывает своим домочадцам сделать для него четырехкамерную ванну. Это опасно, может быть, даже смертельно для пожилого человека. Тяжелейшая процедура. Но он настаивает. И выдерживает ее, выглядит помолодевшим, оживленным, уверенным в себе, «Вот видите, мой эксперимент удался». Даже и здесь, в быту, он проверял подспудные физические резервы человека.

Мой отец работал вместе с Дмитрием Петровичем Филатовым. Дмитрий Петрович вышел из семьи, давшей русской науке Н.Ф. и В. П. Филатовых, Д. Н.Крылова, А. М. Ляпунова. Он был другом И. М. Сеченова. Продав — формально, за абсолютный бесценок, пять копеек за десятину — свою землю крестьянам, Филатов пошел на драматический разрыв с женой, восставшей против его научных занятий. По сути дела, он стал отшельником, все существование которого, весь быт были предельно скромны — только занятия, университет, экспедиции, поражающее людей посторонних самоистязание. Он был непреклонно тверд в своих взглядах. Удивительно, что у него не было врагов. Его уважали все, ибо он был бескорыстным и глубоко идейным человеком. Безукоризненная нравственная позиция этого старого ученого оказала влияние на весь стиль, дух школы академика ВАСXНИЛ Кольцова. Под руководством Кольцова и Скадовского отец в тридцать третьем году окончил аспирантуру в МГУ, защитил диссертацию на тему «Влияние физико-химических факторов на развитие основных продуцентов планктона».. Как писали оппоненты, эта работа имела «серьезный народнохозяйственный эффект». В тридцать четвертом году его утверждают в звании доцента.

Я уже упоминал профессора Скадовского. Сколько раз в своей жизни я слышал это имя! Сергей Николаевич Скадовский. Именно онбыл научным руководителем звенигородской экспедиции, под его началом отец развивал новое в то время физико-химическое направление в биологии. Результаты этих исследований, опубликованные в его научных работах тридцать второго — тридцать седьмого годов, «представляют, по мнению специалистов, выдающийся научный интерес для раскрытия закономерностей, лежащих в основе взаимоотношений между физико-химическим режимом водоемов и биологией фитопланктона. Его работы вместе с исследованиями школы С. Н. Скадовского легли в основу физико-химического направления в биологии, значение которого трудно переоценить».

Сергей Николаевич Скадовский, в отличие от суховатого, всегда корректного и сдержанного Кольцова, не был метром. Он не просто работал со своими учениками, но и существовал вместе с ними. В его доме усталые и голодные молодые биологи получали тарелку супа и кусок мяса, здесь они спорили допоздна, до хрипоты не только о своих специальных проблемах и делах, но и о многом, что делалось в науке вообще, что происходило в стране, что трогало, волновало, настораживало. Споры были ожесточенные, яростные, но всегда удерживался уровень корректности, уважения к оппоненту, к иному мнению, чужому взгляду.

Признание правоты точки зрения, не совпадающей с твоей, было важным принципом этой среды, этой школы, не только ее основателей Кольцова и Скадовского, но и младших учеников. Потом, когда все уставали от споров, Сергей Николаевич Скадовский, чуть-чуть похожий на чеховских героев, именно как чеховский герой, садился за фортепьяно. Правда, репертуар уже был нечеховский. «Поэма экстаза» Скрябина.

Этих людей как-то не очень интересовали поездки за границу — кроме тех, что были нужны д е л у,— дачи, автомобили. Было бы неверно говорить, будто все они воспарили над бытом. Нет, быт притягивал некоторых, притягивал, но не подавлял. Бытовые излишества и амбиции им были чужды. И мой отец, уже известный ученый и немолодой человек, никогда не отдыхал в роскошных санаториях или в домах отдыха с номерами «люкс», а постоянно из года в год — на академической турбазе в Прибалтике, где он мог грести на лодке по реке Лие-лупе, часами в одиночку бродить в лесу.