Страница 3 из 24
Раковины ушей светятся из безобразия спутанных волос и водорослей, рука непроизвольно лежит в направлении библейского греха, не то стыдливо указывая, не то дразняще прикрывая. Классика. Музейная. Спит моя классика по-детски крепко. Знает или не знает, негодница, что я здесь, смотрю?
Я хорошенько вымыл руки, всего себя отмыл под нашим «душем»: не поленился сбегать к водопаду, чтобы не оставалось на мне (придуманного Ею) запаха цветов. А иначе радость, праздник Ее просыпания может быть испорчен, погашен в первый же миг. Это столько раз случалось: утреннее постанывание, счастливая улыбка и вдруг — гримаса отвращения, почти боли, утро изгажено.
Но сегодня я вымылся особенно тщательно. Сижу на корточках, дожидаюсь выхода королевы.
— Ты где? — позвала из глубины сна, из длинного коридора просыпания.
О, это непростая процедура — открыть наконец глаза! Последовательная цепь героических усилий. Замучишься наблюдать и начнешь помогать — целовать закрытые глаза. (Когда-то в детстве, Еe детстве, я учил, требовал: не открывай их сразу, пока не убедишься, что солнце закрыто тучами! Сначала сквозь узкую щелку выгляни. Ночью, ночью насмотришься сколько угодно! Было или нет такое с нами, но в Ней вот осталось. А может, всего лишь милая женская лень?)
— Ну где ты? — спросила Она, все еще не открывая глаз. Подставляет лицо навстречу поцелуям. Хмурится. То ли от поцелуев, то ли, наоборот, оттого, что я нарочно промедлил. Сообщила, пожаловалась:
— Снова приснилось.
— Вот и оставь тебя одну! Ну, кто приходил на этот раз?
— Селена.
— Обе вы распутницы!
— Но я не виновата.
Случалось, ночью будила меня, жаловалась, и было видно, что всерьез:
— Она мне не дает спать.
— Да нет же ее, где ты видела ту Луну? Ни разу не было.
Действительно, на нашем круглом (как из колодца) небе, все на нем — ну не все, но многое — как прежде, а вот Луна не появлялась ни разу. Только солнце да звезды.
— А старый бродяга Млечный не приходил снова?
— Тебе смешно, а я во сне плачу.
— Космическая блудница — вот ты кто!
Глаза Ее, не раскрываясь, все больше наливаются смехом, он брызжет, проливается сквозь узенькие щелочки.
Я вспомнил и рад сообщить:
— У какого-то народа знаешь как Луна называлась? Беременная. Кажется, у хеттов.
— Ты мне солнце загородил. Нет, постой, ну куда ты уходишь? Я сейчас проснусь, сейчас. Иди сюда, тогда ты не будешь загораживать.
А дальше — что-то по-испански вроде. Ага, сегодня мы из Севильи! Или из Мексики, Эльдорадо?..
У нас с Нею кругосветное свадебное путешествие, по всем континентам, вот так — с закрытыми глазами.
Не знаю, что и как Она, но я вот что чувствую: мне последнему дано! может быть, последнее, и ничего этого уже никогда не будет!
Глотаешь, как воздух, который ушел, окончательно уходит, каждым вздохом догоняешь его, хватаешь — как мать за край пеленки, из которой выскальзывает верткий ребенок.
Эти Ее сны, космические, можно и так растолковать: когда нас было много, мы были малоинтересны далеким дядьям и теткам нашей Матери-Земли. Живут, толкутся ее бесчисленные двуногие любимцы, ну и ладно, если ей нравится. И вдруг немыслимое сотворили и с собой и с Матерью родной! Даже дальний Космос потянулся разглядеть: да что же это за шустрые детки?
Но я, кажется, перефилософствовал и забыл, зачем пришел, сижу себе перед пещерой. А голос сердито-обиженный:
— Ну что ты не идешь?
Глаза наконец открылись, по-детски радующиеся утру.
— Жду, жду…
И вдруг передернулся гримасой отвращения нежный рот, в глазах уже не пелена ласки, желания, а гнев, обида:
— Опять! Опять принес этот запах!
— Да какой запах? — Мне, конечно, тоже обидно. — Нет его, понимаешь, нет! Придумала ты все.
Придумала, конечно, но я-то зачем так старательно отмывался от несуществующего запаха? Странный мир, в котором мы оказались, диктует нам, определяет наше поведение, даже если оно против здравого смысла. Смысл-то этот здравым когда был? Когда и мир был совсем иным!
Она очень чутко уловила искренность, глубину моей обиды, ущемленного мужского самолюбия. Я ведь помню (и Она, конечно, тоже), когда, в какое утро объявились эти проклятые желтые цветы: да, да, после нашей первой ночи! Не в этом ли тайна и ответ? Как бы уловив тень опасной моей догадки, Она тотчас переменилась вся: ни сонливости, ни гримасы будто и не было! Одна лишь радость утра.
— Тащи! — выкинула тонкие руки из пещеры, показывая, какие они длинные и какая Она вся: руки, шея, вытянуто-суженная талия, запавший живот, а где-то там, дальше, еще и ноги — тянущийся растягивающийся, многочленистый Даждь-бог, извлекаемый моим взглядом из языческой пещеры.
Но хватит выманивать взглядом, теперь приказано тащить-вытаскивать руками за руки.
Я взял Ее пальцы в свои, погладил, прижал к земле узкую ладошку, которая шустрым зверьком тут же перевернулась и царапнула мою коготками. Нет, нет, ничего не имеет в виду! Глаза закрыты невинно, ожидающе.
— Ну где ты там? Тащи!
Нравится нам с Нею вытаскивать Ее из сна, тащить-волочить из каменной норы, длинную-предлинную. В такую безразлично-послушную превратилась, сонно расслабилась каждым сочленением, тащишь, растягиваешь, а Она все на месте, только розовее, светлее кожа становится на изгибах рук да на животе. Живой поезд бесконечен, сколько его еще там остается, в норе? Сначала одни только руки на солнце (загар сразу заметнее становится), а все остальное там, в прохладном каменном полумраке. Тащу старательно, медленно, продлевая насколько можно эту процедуру. Вот уже и лицо с зажмуренными глазами на свету, волосы озаренно вспыхнули, тянутся, отставая и запутываясь в водорослях, волосы — как золотистые волны, а плечи, грудь — как рифы из-под волн, то появляются, то исчезают. Следом ныряет и мой взгляд.
Зато Она, спокойная-преспокойная, отдала моим рукам и глазам себя, такую бесчувственную, такую ни на что не реагирующую, — чем не многовагонный состав, вытаскиваемый из тоннеля? Ничего не знаем, не чувствуем, не ощущаем! Значит, жди неожиданности: вдруг подскочит и повиснет на мне с дикарским воплем или сотворит еще что-нибудь. Видали мы этих послушно-бесчувственных! Вот язычком вдруг попыталась достать собственное плечо. (Мы, кажется, сегодня далеко не уедем от нашей пещеры.) Длинно тянущийся живой поезд уже покинул депо-нору, граница тени и света медленно передвигается, плавно сужаясь на животе и круто расширяясь бедрах. На солнце загар заметнее, поэтому то, что еще остается в тени пещеры, светлее того, что выехало. Щелочки глаз напряженно поблескивают — изготовилась, негодница, что-то сейчас выкинет, может, мы просто хотим подсмотреть, убедиться, как нами любуются, достойный ли прием оказывают, а значит, каких милостей заслуживают. А работник уже отдыхает от тяжких трудов, удерживая на весу за руки добытое: предстоит коронное ритуальное действо. Будем извлекать самое длинное, что у нас имеется, — ноги. Она ждет покорно, терпеливо, вслушивается в мою побасенку про соревнование сельских врунов («Когда волы моего деда с пашни вертались, одни рога шли через ворота одиннадцать дней…»). Даже ресницы не дрогнули: одиннадцать так одиннадцать. Еще посмотрим, сколько времени займут наши ноги!..
— Ну ладно, поехали! — набрал воздуху работник.
Ах вот как сегодня! Она пружинисто поджала ноги, выпрыгнула из пещерной тени, повисла на шее и крутанулась вокруг меня, стараясь ногами не касаться земли. Завизжала от такой хитрости и удачи. И тут же спокойно распорядилась:
— Все, идем под душ.