Страница 15 из 15
Русской поэзии образы пышные и яркие как-то не к лицу. Она аскетична по духу, ей больше свойственны тона черные и белые, чем радужные. Никакого бахвальства нет в утверждении, что чрезмерно пышный словесный наряд представляется нам остатком варварства, да ведь и сами французы Меримэ о Пушкине, Тэн о Тургеневе — имели мужество иносказательно это признать. Бальмонт был именно варваром.
Конечно, речь даже самая обыденная почти сплошь метафорична, Когда мы говорим «я взволнован», «он вспыхнул» то сами того не сознавая, прибегаем к метафорам. Но образы в поэзии должны будто бы выделяться, прельщать, обращать на себя внимание. Какое заблуждение!
Поэзия — по крайней мере поэзия русская, — верна себе лишь при условии, что все концы спрятаны в воду, лишь тогда, когда нельзя ткнуть пальцем в то, что превратило прозаическую фразу в стих. Образы порой появляются в самом конце, — « бывает это незабываемо: «прощальная улыбка» любви у Пушкина, «плакучая ива» у Некрасова.
Но, например, в восьмистишии «Я вас любил, любовь еще быть может…» образов нет, и оттого финальное «дай вам Бог» звучит кристально — чистой нотой, полностью
слившей чувство и слово. В образах не было нужды.
(По поводу Штейгера: очень хорош у него эпитет «собачий», — о взгляде провожающих: ахматовская иголка в конце. Но вообще-то образов у него мало, и в этом одно из его достоинств).
«И меланхолии печать была на нем…» По Соловьеву с этих строк началась русская поэзия.
Не совсем это так, пожалуй, — даже если свести поэзию исключительно к лирике. Первым лирическим поэтом, к сожалению вообразившим, что он — русский Расин, был у нас Сумароков, а о Державине и говорить нечего. («Река времен в своем стремлении…»: образец старчески-прекрасного стихотворения, т. е. такого, где накопившийся, ищущий выхода опыт и окончательное, предсмертное пренебрежение ко всякого рода побрякушкам с лихвой искупает убыль сил).
Но Жуковский действительно «вздохнул», как прежде вздыхать не умели, — ив этом смысле Штейгер один из далеких его учеников и потомков. «Печать меланхолии» на нем была.
Нельзя считать грусть обязательной принадлежностью поэзии: она — лишь ступень к ней (а иногда, увы, и «эрзац» ее). На самых вершинах, в том что написано людьми вечно-значительного, грусти нет. Но есть след ее, есть отзвук победы над ней, есть отпечаток того, что поэзия возникла «после», а не прошла «мимо». Поэзия отсутствует там, где нет ощущения смерти, там где отброшено ее естественное, дорогое ей назначение: ответ смертного существа на смерть. Без этого решительно ничего нет, при каком угодно, сверхвиртуозном словесном мастерстве! Оттого и нет сейчас поэзии в России, где, кстати, виртуозность встречается: всё «мимо», и это «мимо» стало непременным условием гласности. Вероятно, некоторым русским поэтам подобный маскарад очень тягостен. Но вероятно они не без удивления узнали бы, что у нас, здесь, где общеобязательного «целостного мировоззрения» не существует и где оптимизм еще, слава Богу, не включен в символ веры, находится не мало рьяных апологетов поэтической «бодрой зарядки».
А ведь в зарядке — всё дело. Придти можно к чему угодно, об этом нет споров: лишь исходная точка — вне нашего выбора. «Страдать надо, молодой человек, а потом стихи писать».