Страница 4 из 10
К послевоенным месяцам относится эпизод, возбудивший очень много толков, а у тех друзей Маклакова, которые находились вне Франции, вызвавший и тягостное недоумение: визит его во главе группы единомышленников к советскому послу Богомолову. До сих пор еще споры об этом свидании не вполне прекратились. Приходится порой читать, что это было нечто вроде эмигрантской Каноссы или что в Париже возникло тогда ура–патриотическое настроение, коллективное помешательство — «Гром победы раздавайся» — и так далее.
Давно пора бы сделать некоторые разъяснения и уточнения. Маклаков сам признал, что визит к Богомолову был ошибкой, и все, кто в советское посольство его сопровождал, – за одним или двумя исключениями – признали это тоже. Но тем, кто в политическом легкомыслии Маклакова обвиняет, надо бы понять, почему ошибка произошла.
Война против Гитлера не была войной обычной, и по сравнению со всеми предыдущими войнами, даже войной 1914-1918 годов, имела характер совсем особый. Она и отношение вызвала к себе особое. По-видимому в Америке, откуда упреки и насмешки по поводу мнимого патриотического угара с «Громом победы» преимущественно и шли, это было менее ощутительно, чем во Франции. Здесь во время немецкой оккупации мы сталкивались с гитлеровцами ежедневно, видели, что это такое, убеждались воочию, а не из вторых рук, что их возможное торжество несет и чем грозит. Исход войны был долго не ясен, а победа была воспринята как избавление от беспримерного, небывалого еще в истории ужаса и варварства. Предвижу возражение: а чем, скажите, Сталин был лучше Гитлера? Дело не в личностях, и если бы вопрос касался личных свойств «фюрера» и «отца народов», следовало бы ответить, что в самом деле один стоит другого. Согласен даже допустить, что большевизм в сталинском его обличье ничуть не лучше национал-социализма. Но есть между ними скрытая и все же чрезвычайно существенная, коренная, решающая разница: большевизм представляет собой искажение некоего социального идеала, который сам по себе никаких бесспорно отрицательных, абсолютно неприемлемых черт не имеет (напомню, кстати, что Маклаков подробно об этом говорит в «Толстом и большевизме»). Ужасает в большевизме его повседневная практика, возведение принципа «цель оправдывает средства» в основной государственный лозунг, оправдание насилия и террора — короче, ужасает ленинская теория о том, что никакой единой, неизменной морали нет и что понятия добра и зла должны быть согласованы с очередными нуждами пролетариата и им всецело подчинены. Правда, многие мыслители и политические деятели, особенно в последнее время, категорически отвергают коммунизм в любом его виде, коммунизм даже очеловеченный, даже очищенный от кремлевских методов. Но это — предмет для отвлеченных, пожалуй, даже академических споров, и тот факт, что существует целая литература по вопросу о связи первоначального коммунистического социального идеала с идеалом христианским (или о непроходимой пропасти между ними), доказывает, как, по существу, противоречив и сложен этот вопрос, сколько в нем «за» и «против» материала для углубленных размышлений.
С нацизмом, наоборот, все просто, как дважды два: в нем ничего не было искажено, мы его видели в его истинных, пусть и незавершенных, формах, и если бы Гитлер довел свой «идеал» до полного осуществления, то весь мир превратился бы в одну огромную казарму, все евреи оказались бы сожжены в печках, все славяне обращены в безгласное и мало-помалу безграмотное рабство, все христианские церкви закрыты и обожествлен был бы некий «белокурый зверь», полный беспредельного презрения ко всему, что было создано, придумано и выстрадано человечеством до него. Ведь именно в этом разница — и как этого было не почувствовать!
Не знаю точно, верил ли Маклаков в близкое перерождение коммунизма, вполне возможно, что были у него по этому поводу сильнейшие сомнения, однако оплаченная миллионом русских жизней победа над Гитлером, естественно, вызвала у него реакцию, в которой увлечения оказалось больше, чем расчета и осторожной проверки. У всех во Франции было тогда чувство, что мир спасен, чувство, которое из «прекрасного далека» было принято за глупую радость по поводу того, что изверг Сталин выиграл войну. Да и в самой России, по многочисленным свидетельствам распространилась уверенность, что режим после победы должен будет пойти на уступки, что народ в своих надеждах, после всех принесенных им жертв, обманут быть не может и что армия окажется сильнее партии. Да, все это было заблуждением. Визит к Богомолову был ошибкой. Но бывают ошибки, которых избежать трудно, если только не жить наподобие улитки в скорлупе, без риска и без порыва.
Свидание состоялось по приглашению Богомолова, впрочем не сразу принятого. Были долгие сомнения, переговоры – или не идти? С чем идти, что сказать? О содержании беседы с советским послом сохранились, насколько мне известно, записи участников, и когда-нибудь они, надо надеяться, будут опубликованы. Говорил больше всех сам Богомолов, человек необычайно словоохотливый, но Маклакову и его друзьям удалось все же, в согласии с заранее принятым решением, высказать несколько истин о террористическом режиме, о причинах возникновения эмиграции и рассеять по этому поводу иллюзии, которые у посла могли возникнуть. Богомолов заявил, что рад видеть русских людей, у которых любовь к «больной матери» превозмогла политическую вражду. Маклаков будто бы ответил, что мать свою он действительно любит, но именно потому и предпочел бы видеть ее совсем здоровой.
Политического и социального «здоровья» он, впрочем, не находил вокруг себя нигде. Отличия, по его диагнозу, ограничиваются глубиной и степенью проникновения недуга в тот или иной государственный организм, но больны и западные демократа; тоталитарные режимы порождены именно ими и не случайно опасность теперь «поджидает их и справа, и слева».
Слова в кавычках взяты мною из «Еретических мыслей», помещенных в двух книжках нью-йоркского «Нового журнала» (№ 19 и 20 за 1948 г.). Статья эта представляет собой переработку доклада «Парадоксы демократии», сделанного Василием Алексеевичем несколькими годами раньше в закрытом собрании.
Статья интересна не только идейно, то есть по своему содержанию, но и психологически. В самом деле, она должна была бы стать предметом очень широкого обсуждения и по складу своему именно этому и предназначена. Маклаков заранее возражает тем, кто склонен был бы приписать ему подражание политическим мыслителям восемнадцатого века, сочинявшим конституции», но такое сопоставление напрашивается само собой: во всяком случае, имя автора «Духа законов» вспоминается при чтении не раз. Но труд Монтескье имел огромный резонанс, огромное значение в развитии европейской гражданственности. Маклаков, разумеется, не рассчитывал и на десятую, даже на сотую долю такого действия, однако с большой тщательностью выработал программу управления государством, которое, по его убеждению, оказалось бы наиболее справедливым. Откликов в русской печати было между тем крайне мало. До иностранцев соображения Маклакова не дошли, и Василий Алексеевич мог это предвидеть. С каким же расчетом он свою статью писал или свой предыдущий трехчасовый доклад составлял — не для того же только, чтобы в узком, тесном кружке людей, подобными вопросами интересующихся, но лишенных возможности в жизни современных государств что-либо изменить, возникла более или менее оживленная беседа, обычный «обмен мнений», ни к чему не обязывающий и никуда не ведущий? Не было ли у него предположения, что когда-нибудь его мысли будут использованы в России, могут, пусть и со всякими поправками и дополнениями, лечь в фундамент будущего русского государства, которое едва ли пожелает стать всего лишь запоздалым слепком с западных демократий в их теперешнем состоянии? По всей вероятности, такие надежды не были ему совсем чужды. Слишком много в «Еретических мыслях» умственной настойчивости и убеждения, чтобы принять их за «взгляд и нечто» без расчета на практические выводы, хотя бы и отдаленные. Отношение к ним Маклакова было, по-видимому, схоже с тем, как отнесся он к думскому Наказу, составленному им в России: «…когда-нибудь пригодится, не теперь, так через пятьдесят или сто лет!» Как знать, может быть, в своих надеждах он и был прав.