Страница 157 из 163
Она была чужда всего окружающего: рассердится ли братец за напрасно истраченный или невыторгованный рубль, за подгорелое жаркое, за несвежую рыбу, надуется ли невестка за мягко накрахмаленные юбки, за некрепкий и холодный чай, нагрубит ли толстая кухарка, Агафья Матвеевна не замечает ничего, как будто не о ней речь, не слышит даже язвительного шёпота: «Барыня, помещица!»
Она на всё отвечает достоинством своей скорби и покорным молчанием.
Напротив, в святки, в светлый день, в весёлые вечера масленицы, когда всё ликует, поёт, ест и пьёт в доме, она вдруг, среди общего веселья, зальётся горячими слезами и спрячется в свой угол.
Потом опять сосредоточится и иногда даже смотрит на братца и на жену его как будто с гордостью, с сожалением.
Она поняла, что проиграла и просияла её жизнь, что бог вложил в её жизнь душу и вынул опять, что засветилось в ней солнце и померкло навсегда… Навсегда, правда, но зато навсегда осмыслилась и жизнь её: теперь уж она знала, зачем она жила и что жила не напрасно.
Она так полно и много любила: любила Обломова — как любовника, как мужа и как барина, только рассказать никогда она этого, как прежде, не могла никому. Да никто и не понял бы её вокруг. Где бы она нашла язык? В лексиконе братца, Тарантьева, невестки не было таких слов, потому что не было понятий, только Илья Ильич понял бы её, но она ему никогда не высказывала, потому что не понимала тогда сама и не умела.
С летами она понимала своё прошедшее всё больше и яснее и таила всё глубже, становилась всё молчаливее и сосредоточеннее. На всю жизнь её разлились лучи, тихий свет от пролетевших, как одно мгновение, семи лет, и нечего было ей желать больше, некуда идти.
Только когда приезжал на зиму Штольц из деревни, она бежала к нему в дом и жадно глядела на Андрюшу, с нежной робостью ласкала его и потом хотела бы сказать что-нибудь Андрею Ивановичу, поблагодарить его, наконец выложить перед ним всё, всё, что сосредоточилось и жило неисходно в её сердце: он бы понял, да не умеет она и только бросится к Ольге, прильнёт губами к её рукам и зальётся потоком таких горячих слёз, что и та невольно заплачет с нею, а Андрей, взволнованный, поспешно уйдёт из комнаты.
Их всех связывала одна общая симпатия, одна память о чистой, как хрусталь, душе покойника. Они упрашивали её ехать с ними в деревню, жить вместе, подле Андрюши — она твердила одно: «Где родились, жили век, тут надо и умереть».
Напрасно давал ей Штольц отчёт в управлении имением, присылал следующие ей доходы — всё отдавала она назад, просила беречь для Андрюши.
— Это его, а не моё, — упрямо твердила она, — ему понадобится, он барин, а я проживу и так.