Страница 68 из 103
В лад постылому дебюту.
И затертого Золя
Перечитывать не буду.
Между строчек все одно
Явь и призраки былого.
Убивающее слово
Безысходность - вот оно...
Что ожидало каждого из нас, приговоренных формально будто бы только к сроку заключения? Если переживешь червонец в клетке - ссылка в наимедвежий угол необъятной Родины, в окружение ссыльных уголовников. Тяжелая физическая работа, на которую мы уже были не способны... Положим, и это пережил. Далее нищета, безработица, бесправие, постоянный надзор. Как правило - потеря семьи.
Прежде прочего, чтобы жить, надо было научиться не думать о будущем. И я не знаю ничего более трудного для души, для воли, для ума... Это вообще невозможно... Возможно только всякий раз пресекать... переключаться... отключаться...
3десь тоже жизнь!
Я снова должен верить
сознательной неискренности фраз.
Еще не раз подсчитывать потери,
еще не раз бессмысленную злость
гасить усмешкой, шуточкой, остротой...
Печальное предчувствие сбылось
как челюсти, захлопнулись ворота,
и за спиною боле ни души...
Философы, мечтатели, поэты,
Отечества достойные мужи!
Я
вами
жил...
Еще б дожить до лета
и сущий пустячок преодолеть:
не грызть зубами каменную клеть
и не болеть бы...
Увы! Последнее неподконтрольно. Зато подконтрольно другое взаимоотношения сокамерников, когда уже не новички, когда в возрасте, когда давно выяснены все возможные разногласия и запрещены к возбуждению, когда взаимоуважение построено на крепчайшем фундаменте - каждый судьбой проверен на стойкость. Она, стойкость, и есть основа тюремного товарищества. И вторично - кто за что стоит. Не место и не время разбираться в том. И потому, положим, украинский националист Михайло Горень, оказавший мне помощь в труднейшие для меня минуты, - и люб и дорог, и всегда желанный гость в доме. Мы и теперь, встречаясь, не выясняем отношений. У него свое, у меня свое. Общее - зона особого режима, где нам было одинаково тяжко и где каждый помогал друг другу эту "тяжкость" перенести, пережить и, следовательно, выжить. И еще одно общее- невыжившие. Среди них Василь Стус. О нем особо.
Перед тем как я оказался в одной камере со Стусом, он только что закончил перевод сборника стихов Рильке, и при очередном обыске камеры у него изъяли труд почти полутора лет. Обещали вернуть, если там нет антисоветчины. Считаю, что именно с этого момента он заболел. Заболела душа. Есть ли такие врачи, что могли бы не лечить - угадать заболевание души, когда она сначала начинает маяться?.. Есть ли филолог, способный вразумительно объяснить значение этого слова?
На прогулке он ходил с низко опущенной головой по диагонали прогулочного загона и бурчал одни и те же слова одной и той же песни: "Так за мной хлопци шли, гей-гой, так за мной хлопци шли, гей-гой, так за мной шли хлопци, як дошчавы хмары".
Мы общались с ним на украинском языке, он вынудил меня к тому из единственного побуждения - показать мне красоту его родного языка. С самого раннего детства поклонник украинской песни, я вел с ним постоянный спор на одну-единственную тему: верлибр - принижение русского и уж тем более украинского языка, в котором "бегающее" ударение открывает несравнимые возможности для ритма и рифмы. С запалом читал ему Антонича: "То чи струны, чи нэ струны, то чи може вистря шпаг..." Он перебивал и читал верлибры того же Антонича, доказывая, что верлибр - простор для образа, что в верлибре поэзия дорастает до философии... Философия убивает поэзию - горячился я и читал Вячеслава Иванова...
Болезнь души его, однако же, прогрессировала. Он находился на той стадии поэтической зрелости, когда, как я мог предполагать или как мне казалось, поэт непременно должен иметь аудиторию, иначе само поэтическое дарование начинает как бы "закольцовываться" в душе, как раз и являясь причиной ее маеты.
Все началось с того, что в камерах он, с кем бы ни сидел, создавал ситуацию конфликтности. А нет ничего страшнее для камерного бытия, чем напряжение в отношениях между сокамерниками. Ситуация осложнялась еще и тем, что существовали установки "попечителей" местного КГБ относительно того, кто с кем может сидеть, а кого ни в коем разе вместе соединять нельзя. Последний конфликт Стуса со своим сокамерником едва не закончился побоищем. Мы в своей камере провели совет, и поскольку ни Михайло Горень, страдавший в то время сердечными приступами, ни Иван Кандыба, сам конфликтер, в пару к Стусу не годились, то я предложил себя на роль "разбивки"... То есть предложил начальству посадить меня либо со Стусом, либо с его напарником, а Стусу подыскать кого-либо из литовцев или армян. Местному гэбисту вариант показался интересным - свести русского и украинского националистов на восьми квадратных метрах и посмотреть, что из этого получится.
"Русский националист" - всего лишь штамп. Сам я такой характеристики не признавал. По мне вообще словосочетание "русский националист" - чистейшая бессмыслица, в известном смысле принижающая того, к кому отнесена. Я и мне подобные были скорее "державники", чуявшие неизбежность державной катастрофы как итога коммунистического правления и пытавшиеся так или иначе воспрепятствовать национальной катастрофе - всяк по степени своего разумения. Национализм же понимали исключительно как проблему малых народов.
Столкнуть "державника" с "националистом" - таков был подлинный смысл решения опекунов из местного КГБ.
Уже не помню, сколько мы просидели со Стусом, но удовольствия "шефам" не доставили. Стус прекрасно знал русскую литературу. К тому же сумел заразить меня интересом к польскому языку, и через месяц я уже без словаря читал романы Крашевского, десятитомник которого оказался в лагерной библиотеке. Нам разрешалось выписывать любую советскую прессу, мы получали почти все серьезные литературные журналы. Особенно запомнилось обсуждение романа С.Залыгина "После бури". Уж столько-то было споров... Роман пошел по камерам... И было общее мнение, что залыгинский роман - самое значительное событие литературной жизни 80-х. Как выяснилось позже, "на воле" роман вовсе не был замечен, что меня удивляет и поныне.
Поэзия, литература, история, а также завтрак, обед, ужин и часовые прогулки на свежем воздухе - вот то, благодаря чему мы выживали. И пусть никого не покоробит выстроенный ряд.
Но было и нечто, что так или иначе укорачивало нам жизнь, а некоторым и в полном смысле укоротило. Опять речь о них, об "органах", но уже определенно без похвальных намерений.
Казалось бы, ну, упекли неисправимых, "перекрыли воздух" до конца жизни - и оставить бы в покое. Так ведь нет же! Откуда-то из "центра" требуют от местных "органов" систематической работы по перевоспитанию обреченных, инициативы требуют, оперативных разработок и результатов результаты им подавай! Не может такого быть, чтоб хоть кто-нибудь, хоть один да не прогнулся, сопли не пустил, домой не запросился...
А местные "органы" - кто там? Психологи-самородки? Гении оперативных интриг? Знатоки человечьей души?
Да нет же! Честолюбивые недоучки, понимающие свою работу с политическими рецидивистами как единственный шанс пробиться куда-то там в их гэбистской иерархии, положительно засветиться, получить повышение или очередное звание, а может быть, и вовсе ничего такого, но простоудовольствие распоряжаться судьбами; это ведь так щекотно, взять, к примеру, и лишить зэка долгожданного свидания с родственниками, или конфисковать письмо, или даже просто попридержать его месяц-другой, чтоб помаялся "злодей-антисоветчик", чтоб усох от дум тревожных...
- Где письмо? - требует зэк.
- Не пишут. Не мне ж за них писать?
А вся беда в том, что чем отчетливей понимание собственной обреченности, тем, вопреки логике, отчаяннее цепляешься за них, за близких своих, - в том слабость. Возможно, единственная слабость - на ней и прокалываешься, а тебе тут же в рану штырем: "А вы уверены, что нужны? Что ждут?"