Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 56

Сомневаюсь, что товарищ Мадат одобрит ваше поведение. Ах, вам наплевать на это? Вы разорвете на куски любого, кто осмелится обижать Сачлы? Хор-ро-шо, мы учтем это, учтем..._ И осторожно повесил трубку, словно боялся, что она превратится в гранату и в любой момент взорвется.

- Обвиняемая, вы можете идти домой! - великодушно провозгласил Алияр. Завтра мы оформим поручительство почтенной Афруз-баджи... Идите и никогда в жизни не лгите! Лишь правдой, лишь откровенностью вы смоете грехи со своей души! - Он был уверен, что имеет право преподавать Рухсаре правила добронравия. - Да помните, что у нас надлежит женщине вести себя добропорядочно, не как в большом городе, где никто тебя в лицо-то не упомнит.

... Через полчаса у входа в чайхану Алияр столкнулся с Тель-Аскером. Лицо телефониста было темное, словно опаленное пламенем костра.

- Мне Али-Иса рассказал все! - Аскер выделил ударением слово "все". - Ты знаешь, кто изорвал кофточку?

- Нет, не знаю, - буркнул следователь, пряча глаза.

- Зато я теперь знаю... Субханвердизаде! Мне об этом сказал Кеса, в котором наконец-то пробудилась совесть. И если вы, аферисты, не оставите бедняжку Сачлы в покое, то я поеду в Баку, в Центральный Комитет партии.

"Афруз-баджи собирается в Баку, Тель-Аскер тоже хочет лететь... Пора переводиться в другой район", - подумал Алияр.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Тоненькая свеча догорала, узкий лепесток золотистого огня то вздрагивал, трепетал, то опадал. Окрашенные в зеленый цвет стены комнаты тускло, угрюмо поблескивали. За дверью в длинном, обычно гулком коридоре царила гнетущая, способная довести человека до исступления тишина. И ночь, темная, глухая, тоже погрузилась в глубокое мертвенное молчание. Пронзительный горный ветер, насыщенный стужей снеговых вершин, заунывно посвистывал в ветвях кипарисов.

Шелковистые волосы Рухсары растрепались, в беспорядке падали на ее бледное, без кровинки, лицо. От зеленых стен на щеки девушки ложились тоже зеленые, мутно-грязные тени. Всегда ясные, кроткие глаза Рухсары сейчас распухли, покраснели. Она неотрывно смотрела на свой же стоявший на комоде портрет, словно прощалась навеки сама с собою. На портрете была изображена веселая, с доброй улыбкой девушка, и Рухсара глядела на нее теперь как бы со стороны, издалека.

Слова следователя, словно коршуны, терзали ее душу, и душа кровоточила. Рухсара знала, что она чиста, что ее оклеветали злодеи, но девушка не находила в себе сил защищаться, - стыд мешал... Ей легче было б умереть, чем поведать кому-либо о покушениях на ее честь Субханвердизаде. Тоскливым взглядом Рухсара искала Ризвана, безмолвно взывала о помощи, но жених был далеко-далеко...

Долго просидела девушка неподвижно, будто оледенев, выплакала все слезы и вдруг поднялась, взяла в углу бутылку из-под керосина.

В полутемном коридоре ей встретилась Гюлейша, будто поджидала или сторожила, и Рухсара опрометью метнулась обратно в комнату, закрылась на ключ. Но вот прошелестели как-то злорадно шаги, и девушка снова выглянула. Ее тюремщица ушла. Рухсара быстро перебежала двор больницы; ее пошатывало, словно после тяжелой болезни. В амбаре, к счастью, еще сидел Али-Иса, щелкал костяшками счетов, приводил в порядок ведомости. Завхозу что-то не нравились эти вызовы к следователю, очные ставки, он предпочитал спокойную размеренную жизнь, когда и поживиться можно казенным достоянием, и никого не задевать. Али-Иса чуял, что Сачлы невиновна, и справедливо решил: "Надо быть начеку, за лжесвидетельство-то не похвалят. А тут еще какая-нибудь случайная ревизия!.." Он даже временно отказался от приписок и подчисток в счетах и, подобно Алияру, мечтал о переходе на другую работу.

- Чего тебе? - грубо спросил он Рухсару, не отрывая глаз от ведомости.

- Керосин весь вышел.

- Вообще-то нужна резолюция заведующего здравотделом, - начал брюзжать завхоз, но спохватился и сказал мирным тоном: - Да ладно, где у тебя бутылка?

Он спустился в подвал и налил керосину, забрызгавшись. Конечно, на любой сиделке и даже на Гюлейше он сорвал бы злость за эти керосиновые пятна на пиджаке, а Рухсаре и слова не сказал - бутылку обернул бумагой.

- Эх, дева, дева, уезжала бы ты домой! - вздохнул Али-Иса. - Не прижилась, уезжай подобру-поздорову.





- Спасибо! - слабым голоском сказала Рухсара.

Теперь лампа, залитая до краев керосином, горела ярко, и в комнате повеселело. Рухсара сидела у стола и то ли дремала, то ли заново переживала страшные события нынешнего дня: Затем она взяла из альбома семейную фотографию. Нанагыз, карапуз Аслан, курносые сестренки Ситара и Мехпара и она, Рухсара, только что окончившая медшколу, сияли словно одной умиротворенной улыбкой, соединявшей прочными узами их судьбы. Это была семья. Родное гнездо. И вот вылетела, когда наступил жизненный срок, старшая птаха из гнезда, и сразу же ее закогтил коршун. Почему же так случилось?.. Слезы хлынули из очей Рухсары, она уткнулась лицом в подушки и забилась в рыданиях. Ей нужно было поскорее вернуться в свое гнездо, пока еще не перебиты крылья, и она знала, что не осмелится предстать перед матерью такой, запятнанной клеветою.

Минуту спустя Рухсара поднялась, заглянула в зеркало и в ужасе отпрянула: на нее из серебристой глубины смотрела иссиня-зеленая - краше в гроб кладут девушке с потухшим взором.

Да, пора принять окончательное и бесповоротное решение. Рухсара протянула руки к своим шелковистым косам, из-за которых ее прозвали Сачлы, которые причинили ей столько страданий. Измученная, затравленная девушка на миг поверила, что во всем повинны эти дивные, с густым блеском косы.

Рухсару ослепил гнев на свои же косы, и она, ничего не сознавая, ни о чем не думая, порывисто схватила с комода ножницы, угрюмо поблескивающие, словно узкий кинжал. Она крепко накрепко зажмурилась, будто перед прыжком с утеса в бурное море, и поднесла ножницы к косам.

Как она лелеяла их, как берегла. А теперь косы безжизненно лежали на полу у ее ног, и она попятилась, боясь прикоснуться к ним, и губы ее, уже не румяные, а зеленые, прошептали:

- Нет, я не Сачлы! Я - Сачсыз! Я -Кечал! (Сачсыз - девушка без кос: Кечал - облыcевшая девушка)

А Нанагыз с упреком смотрела на нее с фотографии и сквозь слезы пеняла:

"Что ты наделала, неразумная? Так-то ты выполнила материнский мой наказ! Нарушила родительское благословение! Опозорила навсегда и себя, девушку, и меня, старуху!"

"Мама, мне так тяжело, так плохо! - захотела если не оправдать, то объяснить свой поступок Рухсара. - Эти злосчастные косы принесли мне одни беды. Мама, не было-бы этих змеевидных кос, так не стояла бы я сегодня перед следователем, трепеща от унижения! Ах, косы, рассталась бы я с вами раньше, не стала б жертвой бесчестного Субханвердизаде!.."

Рухсара подняла косы и поцеловала их запекшимися губами, и шелк волос прильнул к ее рту в последнем похоронном обряде.

"Мама, ты умоляла меня беречь косы, - защищалась Рухсара, - говорила, что в косах таится девичья добродетель... А как бороться за свою честь, ты меня не научила!"

Она, откинув крышку чемодана, сунула отрезанные, почему-то отяжелевшие косы вглубь, положила рядом с кофточкой, растерзанной грубой рукою Субханвердизаде.

И вдруг с лихорадочной быстротою, словно время было на исходе, Рухсара достала бумагу, придвинула чернильницу, сжала пальчиками перо.

"Мама! Милая моя, родная!... Ты перетерпела много невзгод, тебе с таким трудом далось мое образование. Ты возлагала на меня, и прежде всего на меня, все свои надежды. Слезы вдовы - одинокие слезы. Ты мечтала, что я осушу эти твои материнские слезы, сделаю так, что очи твои всегда станут сиять радостью.

Провожая меня в горы, ты наказывала мне любить свое дело, болеть за него душою. Ты окрылила меня материнским благословением, и я полетела сюда, в горные теснины, где на вершинах и знойным летом не тают снега, А сейчас, Нанагыз, смотри, что получилось!.. Не прошло и месяца, а я оклеветана. И я не знаю, что же мне делать, как поступить? Никому я не смею открыть свою душу, поделиться горем. Стыд сковал мой язык, запечатал уста. Все свои огорчения я молча ношу в сердце, а ведь оно не способно вместить невместимое. Со всех сторон на меня устремлены грязные взгляды. Из каждой подворотни слышу шипенье сплетниц. И весь мир представляется мне мрачной, черной пещерой. Теперь меня вызвали к следователю и твердят, что я нехорошая женщина, а я не ведаю, что ответить, как защищать свою честь, свое доброе имя, твою, наконец, гордость, мама!.. Ты учила меня целомудрию, но не стойкости. Ты внушала мне, что нужно быть скромной, и я стала робкой. Ты говорила, что надо быть молчаливой, а я сделалась замкнутой, нелюдимой..."