Страница 37 из 99
Это все те же эгейские, ионические просторы, место деяний между морем и небом. Но теперь они дышат неудовлетворенностью кругосветного плавания от пристани к пристани, от мифа к мифу, как будто древняя дорога труда и взаимообмена, вдруг обернувшись всего лишь криптограммой развязки, с неизбежностью сведена к валу, раз за разом подрывающему очевидность в глазах сна, под которым опять разверзается черная яма. А еще, и повсюду, здесь присутствует голос самой засухи, камень. И цистерна - излюбленный образ Сефериса, где избыток и недостача кивают друг на друга, - во всем своем таинстве вместилища жизни предстает задремавшей поверхностью воды, созданной скорее для притягивания взгляда, чем для утоления жажды. Сколько разрозненных сокровищ сходится в этой "гулкой" цистерне, связавшей находки Валери с правдой Греции: она и сама никак не успокоится, видя, до чего мало свежести ей досталось от времени, проклятого точно так же копиться за каплей капля, она и сама хотела бы собрать в одно минуты счастья, пусть даже заплатив за них мигом памяти, ношей сожаления. Но разве эта вода - не наше подсознание, и разве ее недосягаемые клады, ее нездешние дали не пытаются на свой лад тоже отрезать нас этими беззвучными муаровыми разводами от нас самих?
Дорогой Йоргос Сеферис, такой чуткий к самому тяжелому - самому подлинному - в каждом из нас! Что означает то "несбыточное", о котором снова и снова говорят ваши неусыпные стихи, в какой последней непримиренности черпают они свое несчастье? Конечно - и прежде всего - в родной истории. Нетрудно узнать в ключевых для вашей жизни поворотах как будто нарочно сложившиеся обрывки драмы о распаде реальности. Не могло пройти без следа ни то лето, проведенное ребенком в Клазоменах, среди рыбаков и винограда, ни жизнь в Смирне, огромном порту, где Европа и Азия, вневременное и календарное, ритуал и рынок перемешивались, обогащая зачарованный ум, ни - позднее всенародный исход в крови и слезах, навсегда разлучивший со счастливой родиной.
Все дорогое стерли тем летом Новенькие дома, Рухнувшие потом под осенним вихрем,
писал Сеферис. Конечно, это лишь образ. Но образ тем более важный, что новая - та же и другая - родина, Аттика с ее чересчур настоятельным прошлым и чересчур отягощенным абсурдностями и драмами настоящим могла предложить новоприбывшему юноше только одно: тогдашнюю свою печаль, "муку" - как в один голос говорили все - оставаться греком. Да еще войну. Да еще ту или иную разновидность изгнанья. И Йоргос Сеферис отдал немалую часть жизни тому, чтобы оставаться греком - служить Греции - за пределами страны. Он сам был тем отрезанным от родной гавани скитальцем, которого не раз поминал в стихах.
Но в конце концов не в этом дело. Самые трагические обстоятельства не войдут в стихи, покуда умудренный разум не превратит их из прихоти случая в знак предельности человеческого существования. И судьба грека становится всеобъемлющей мукой лишь для того, кто найдет в себе силы разделить боль каждого из живущих. Как бы там ни было, стихи Йоргоса Сефериса принадлежат Греции, связаны с образами и историей Греции только потому, что говорят о любом из нас. И вот что, по-моему, его слова могут сказать. Прежде всего в этой безупречной природе и бесстрашной архаике с бесчисленными храмами, с невозмутимой гармонией тел всегда чувствовалось обещание жизни среди богов, в ладу с бытием и своей сутью - жизни, способной быть собой благодаря простым мифам, где Единое связывает разрозненное "вечностью оливы". Конечно, эта незапятнанная явь всегда была наваждением новейшей греческой мысли. Но теперь она доживает свое на правах красноречивых и никчемных руин. И когда Сеферис отправился в Пелопоннес на поиски всеми забытого Асинского царя, чья погребальная маска звучит на свету, как пустой кувшин "звучит, как морская вода под веслом", - заветное место оказалось таким же пустым, и герой золотого века сумел явиться лишь в сумрачном виде затаившегося нетопыря.
Так ценой этой вечно соблазняющей нас воплощенности стал даже не образ конкретного человека, а человеческий облик вообще. Так единство древних мифов, где человеческую жизнь - саму суть этого общества - воссоздавал и поддерживал обряд, распалось, а каждое отдельное сознание стало вдруг мерой собственного одиночества, собственного небытия и наполнилось тревогой. "Мы погибли!" - кричат уже собранные в "Антологии" надгробные надписи. Одержимая своей смертностью, личность является в мир, чтобы тут же вручить себя Христу, который утвердил на этой непрочности само бытие, чем и вернул человеку надежду, но уже ценой веры в простые блага мира. Отныне и навсегда в этом эллинистическом пространстве, где апостола Иоанна на Патмосе поражает страх, где апостол Павел тоже является в Афины с других берегов, в этой истории-символе, который получит потом имя Византии, душа станет вечно разрываться между привязанностью к себе и любовью к миру. Будет решаться и не решится. Ее простота навсегда переполнит ее ужасом - под взглядом бесплотного Бога мы, как матросы "Господина Стратиса Моряка", и вправду принадлежим уже не этим дивным берегам, а "открытому морю". Морю в его одиноком исступлении, ведь между нами и абсолютом нет теперь ничего. Таково нагруженное бесконечным смыслом скитальчество современной Греции. И Сеферис, грек между Дионисом и Христом, обогащает этот смысл последними сокровищами языка, вопрошая его с удесятеренной интуицией расколотого удела.
Он - говорю это сегодня с полной убежденностью - сам хотел этого раскола, выбрав изгнание за его сокровенный смысл и уже с первых лет полюбив Лондон за то, что этот город - я всякий раз вижу его при мысли о Сеферисе и глазами Сефериса - это гигантский водоем, где умноженные тысячами гаснущих в пене отражений схлестываются вся необработанность мира и вся безымянность человечества. Сегодня, я убежден, необходимо идти как можно дальше - в самые окраинные города, в пропитанные заводской гарью предместья, в случайные, в трижды случайные гостиничные номера, чтобы - да, на пределе риска, да, в такой дали от когда-то сошедшихся в Греции и перезабытых теперь начал - исполнить смысл нашего разорванного существования. И, может быть, возвратиться. Вероятно, и вправду есть еще один, заветный порог, за которым - не открытая чувствам красота, а смерть. Я имею в виду все что угодно, любую мелочь, лишь бы в ней сумели полюбить именно ее и ради нее самой во всей ее физической неповторимости, всмотрелись в нее глазами человека, который, как мы все, наверняка обречен, и во имя того абсолюта, перед которым он, как все мы, скоротечен. Я имею в виду новое завоевание в одиночку той реальности, которая не распахнется перед слепым порывом расточительства, а сосредоточится в ревностном бдении страсти. Новый взгляд и новую любовь. И конечно же, новый опыт, если чуда не произойдет, новое возведение этажа за этажом на пути к этому свету, в умудренности, покоящейся на несбыточном, чья несбыточность - благо. Именно в этом октябрьском свете поэзии, которая уже не формула, а поступок, не благо, а жажда, Сеферис и нашел свой подлинный масштаб. Для меня лучшее тому свидетельство - его голос, когда он сам, и замечательно, читает свои стихи вслух: глухой, уходящий в глубину, ровный голос; голос, стирающий предмет, чтобы высвободить явь; голос без единой собственнической нотки, как странствие от острова к острову, как григорианский напев.
С искренним чувством и сердечным уважением я приветствую Йоргоса Сефериса в этот счастливый день, когда его стихи, как их ни приглушает разность наших языков, приходят к французскому читателю отдельной книгой. Сумеет ли слишком напористый, слишком нетерпеливый читатель расслышать издалека этот голос? Он ведь такой чистоты. Сумеет ли вместе с поэтом нынешнего дня повернуться лицом к стране, на которую тот указывает? Ведь в сравнении с реальными островами этот скрыт от нас так глубоко. Но он, несомненно, из тех, которые при первом проблеске дня сквозь пену моря сумеют, если приведется, заполнить собой бесконечный горизонт.