Страница 7 из 52
Тут боцман ошибался. Старуха берегла коня. Ей хотели всучить другую лошаденку, но она потребовала Серка. Серко был жеребенком их Русалки. С ним она еще никогда не застревала в пути, Серко не упрямился и не мчал сломя голову, на него всегда можно было положиться. Когда она попросила Серка, то обо всем этом не думала, просто Серко был ей ближе. Конюх поскреб в затылке - он обещал Серка на следующее утро Ефиму, да только Глафира Феоктистовна бабка строптивая, лучше с ней от греха подальше. У Глафиры сын и два внука в армии, другой сын служит в Вологде милиционером, ее сам председатель остерегается, потому как знает Глафира Феоктистовна всю его подноготную - так думал про себя конюх и решил в конце концов отдать Серка в извоз. Поди, с Ефимом как-нибудь поладит, к тому же нет у Ефима никого за спиной. И еще подумал конюх, что, должно быть, важны будут шишки эти, кому коня требуют, простые смертные идут себе как придется, разве колхозу под силу перевезти полсвета? Ну, может, и не самые важные, самые важные в автомобилях едут или на самолетах летают: Теперь тут много всякого люда проносит, разве раньше заглядывал кто в ихние края? Так он сказал и Глафире Феоктистовне, не напрашиваясь на ответ, потому что она никому не отвечала, даже председателю, такая уж была супротивная и чудаковатая старуха. Сколько же это ей годков - поди, полных семьдесят пять будет, хотя нет, уже все восемьдесят пять за горбом. Когда Архип, благоверный ее, умер, тогда уже пятьдесят стукнуло, а с той поры, если оглянуться, целая человеческая жизнь прошла.
Глафира Феоктистовна получила Серка и подъехала к исполкому. Она могла бы и отказаться, кто ее, старую, посмел бы неволить! Это помоложе кто слушаться не могут, а она будет делать, что душа велит. Сам председатель пришел и попросил, честь по чести. Вначале она, по своему обыкновению, и виду не подала, что расслышала, - и в молодости никому так сразу не шла навстречу, - но когда председатель сказал, что везти надо эстонцев, Глафира Феоктистовна согласилась. Из-за внука, который по солдатскому долгу попал в Эстонию, служил где-то на острове с чудным названием и писал бабушке про эстонцев. Что очень чистоплотные "и аккуратные люди, хорошо одеваются, что в Эстонии, как за границей, все выглядят по-господски, и кулаков там много, а колхоза ни одного. Так писал внук Константин, и Глафира Феоктистовна согласилась везти этих чужестранцев и "кулаков". Если бы Константин написал худое, Глафира Феоктистовна ни за что не дала бы себя уговорить. Матерь божья может засвидетельствовать это. И не любопытство сделало старуху уступчивой, а больше чувство, что угождает внуку, который уже целых два месяца не подавал вестей. Святая богородица, убереги ты моего Константинушку от вражьей пули, сделай так, чтобы вернулся он домой, мне, старухе, на радость и подмогу.
Беженцы не показались Глафире Феоктистовне господами. Одежка, правда, на них была другая, но ни шуб, ни прочих дорогих мехов и украшений ни на ком нет. На одном ватник и брюки стеганые, какие каждый второй-третий в деревне на Руси носит, у другого под легким пальтишком - простые солдатские галифе, пальто, верно, чудного покроя и, видать, из хорошего сукна, но легкое, на холоду защита неважная. Нешто в Эстонии теплынь такая, что поплотнее и одежонки не требуется? И бабы тоже налегке, лишь у той, что помоложе, шубенка на плечах - так что на всех одна шуба все же приходилась. Но и то не заграничная, а своя, русская, выворотная козичина, какие и в Вологде продавались, А уж у старшей-то пальтишко - слезы одни; правда, поддевка есть, только какая - в темноте не разобрать. На ногах - да, обувка не нашенская, вот тебе и вся заграница эта.
Долго чужаков Глафира Феоктистовна не разглядывала, стегнула Серка кнутом и скоро задремала. В полудреме этой и разматывала она свои думы. Одним была довольна, что начальник этих чужаков велел ехать в Прутовск. Серко туда частенько хаживал, в Прутов-ске были маслобойня и заготпункт. За дорогу она не тревожилась, могла со спокойной совестью дремать и раздумывать. Глафира Феоктистовна запахнулась поплотнее в длинный тулуп, привалилась боком к чемоданам - хоть всю ночь сиди.
Вот так они и идут, приходят и уходят, весь свет подняли на ноги, - не давали ей покоя мысли. Какой страх погнал этих, на что надеются, зачем бросили дома свои и вдаль пустились новый кров искать? Страшные деяния у антихриста, и есть ли вообще от него спасение? Сегодня он в Эстонии, завтра под Питером, послезавтра в Вологде, куда ты, душа, от напасти денешься? Уж если мужики не выдюживают, какой толк бежать. Что на роду написано, от того не убежишь. Не иначе, грехи человеческие до того возросли, что послана людям кара за них тяжкая. Страшная, как потоп. И господь во гневе своем не разбирает, правый ты или виноватый, равно сгинут все по его хотению. Антихрист - меч в руках господних, и придется людям терпеть, покуда всемогущий не смилостивится.
Скрючилась тут она, старая и одинокая, будто дерево сохлое. Где сыны ее и дочки? На том свете или еще в живых ходят, а если сгинули, зачем сама спасается? Чего ей ждать остается, нигде она больше счастья не сыщет. Легче в сырой земле, чем до последнего часу боль и кручину в себе носить. Не молодая уже, чтобы новое счастье найти, могла бы и дома остаться, дожидаться конца своего, если уж так судьбе угодно.
Та, что помоложе, глядишь, и найдет еще свое счастье, если только глаза не выплачет и умом не рехнется. Видать, потеряла самого дорогого, мужа или милого, по родителям так не изводятся. Чего доброго, сына своего? Нет, в солдатских летах сыночка у нее быть не может. Да и то верно, бомбы не спрашивают годов, убивают и малых детей, в Питере разорвали в клочья сотни младенцев, и почему только матерь божья допускает такое? Карала бы стариков, карала бы мужиков и баб, дите же малое не успело еще согрешить. Только за грехи-то родительские детям после не одно колено терпеть муки велено. Так уж оно положено. Может, богородица и внемлет мольбе, если бы весь люд от чистого сердца, как на духу, попросил ее. Только где уж там, разве кто нынче молит, теперь все упрямые да ученые. Из-за гордыни и терпеть приходится
Увидит ли она еще Василия? Василия и Константина с Никифором?
Старуха осенила себя крестом.
Тихник заметила это и подумала, что среди пожилых в России верующих куда больше, чем ей казалось. Бывает, что и по привычке крестятся, трудно сказать, кто верит всерьез, а кто нет. Вдруг возница староверка и видит в них кару небесную, что ниспослана на головы православных? Не все ведь, кому большевики кажутся исчадием ада, сгинули со света. В чужую душу не заглянешь. Старуха даже разговаривать с ними не захотела . Кто знает, с чего насупилась и нахохлилась? Старый человек, - может, у нее тело огнем горит, а ее послали в дорогу. От радости никто не побежит из тепла под открытое небо, на снег и холод.
У Марии Тихник у самой болели суставы, ей бы дома сидеть, обложить колени мешочками с горячим овсом. Правда, она обернула их разодранной надвое шерстяной шалью, но разве поможет, если сидишь на морозе на дровнях? Если бы колени не так задубели и ныли, можно было согреться ходьбой, а сейчас приходится терпеть,
Терпеть Мария Тихник привыкла. Четырнадцать проведенных в тюрьме лет закалили ее, она научилась держать свои боли при себе и со всем справляться собственными силами. Тюрьма лишила Марию мужа и возможности стать матерью, на это она никому никогда не жаловалась. Арестовали ее перед самой свадьбой, во время предварительного следствия она плакала ночами, но на допросы шла с сухими глазами. Жалела, что слишком мало сделала для революции, только и всего, что квартира ее служила местом встречи подпольщиков, да еще сама выполняла роль связной. На суде все отрицала, признала только то, что коммунистка. Приговор был суров - пожизненная каторга; из тюрьмы вышла в тридцать восьмом году по общей амнистии. Сырые тюремные казематы наделили ее воспалением суставов, в тридцать девятом году Мария несколько месяцев не могла подняться с постели. На счастье, выручала сестра, а то бы прямо беда. Сестра политикой не интересовалась, но и злорадствовать не стала. Дня за два до начала войны еще упрекала: почему не лечишься, не едешь в Пярну или Хаапсалу на грязи, - мол, теперь-то уж такое должно быть доступно. Конечно, доступно было, только после революции Мария почувствовала себя лет на десять моложе, - казалось, и суставы налились свежими соками, вроде и болеть перестали, а если и ныли порой, то у Марии были тысячи дел, которые отодвигали на второй план собственные недуги. Теперь, когда каждый коммунист с головой был завален работой, она не могла беречь и нежить себя. Мария Тихник не стала крупным деятелем, ни в депутаты Верховного Совета ее не выдвинули, ни в члены руководящих комитетов не избрали, однако работы на ее долю хватало. Ей поручили заняться детскими учреждениями, и она так рьяно пеклась о приютах и садиках, будто все они были забиты ее кровными ребятишками. На каждом шагу ощущала скудость своих знаний- шесть классов всего успела закончить, теперь старалась, как могла, наверстать упущенное, но простое чтение и случайные лекции не могли заменить систематического образования. Временами Мария пыталась представить себе, что сейчас в Эстонии и как там сестра, что стало с приютами и детскими садами. Прежние господа, которых они турнули, теперь, наверное, снова на коне. В сороковом советская власть оставила старых заведующих и воспитателей, которые честно работали на своих местах, а как теперь поступят фашисты, Мария не могла себе представить. В одном была твердо уверена - что сейчас в Эстонии резня пострашнее, чем в двадцать четвертом году*. Всякого мало-мальски красного ставят к стенке или отправляют в концентрационный лагерь. Бывшие разные деятели, серые бароны, вожаки Кайтселийта и констебли не утерпели, пока немцы вступят в Эстонию, - с первых же дней войны, едва только выяснилось, что Красная Армия отступает, сразу начали из-за угла убивать советских активистов. Пока сила была за рабочей властью, они лишь зубами скрежетали; приближавшийся орудийный гром придал им смелости, чувство безнаказанности подогревало лютость. Никому теперь нет там пощады: ни старикам, ни молодым, ни женщинам, ни детям. Паула была уверена, что ее никто не тронет. Ужасно, если она ошиблась и ей припомнят сестру-коммунистку, У Паулы трое детей, что будет, останься они без матери!