Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 69

Но есть, как уже было сказано, матрицы и топографии: твой маршрут всегда похож на ритуальный танец журавля, поворачивать приходится через каждый десять метров; ширина улиц дает представление о иных видах перспективы; текущие под ногами каналы, а также смена позиций (ты на канале, мостовые сверху) проецируются на внутреннюю хтоническую жизнь такого таинственного создания цивилизации, как шлюзы. Город - механизм, машина для ходьбы. Если любование пространством, в силу описанной закрытости его литературой, сомнительно, то располагание себя в этом пространстве реально. Бродский в конце концов так и сделал: расположил себя здесь навсегда.

Не думаю, что этот жест исчерпывается романтической символикой (ах, я буду лежать в Венеции). Мне кажется, что если и есть в мире какие-то мистические смыслы и силы, то они тесно связаны именно с искусством инсталляции, с умением и желанием располагать себя в геометрических отношениях к разным формам. Кроме того, в этом сюжете явственна проблематика платы и дара. "Этот город мне по карману, - писал он за шесть с небольшим лет до исчезновения, - то есть до самой смерти, возможно, и после".

Он превратился в еще одну достопримечательность города: к нему на могилу станут приходить, и, в общем, не исключено, что найдутся отдельные любители, которые на эту могилу прилетят специально. Но за право стать достопримечательностью, связать свое имя с "лучшей в мире лагуной" пришлось заплатить: земля здесь стоит дорого. На Нобелевскую премию он купил себе кусочек бессмертия по-венециански. Право быть съеденным именно здешними рыбами.

Я в Венеции больше смотрел на помойки, чем на дворцы (прекрасно, когда в канале отсасывают грязь, журчит помпа, висят какие-то шланги: Венеция служит для насосов, трансформаторов и шлангов неплохой рамой), больше под ноги, чем в небо (это уж по обыкновению), больше на современное искусство, чем на Тинторетто и Беллини.

В последнем случае, впрочем, конструкция "больше - чем" неуместна: Тинторетто, Беллини и прочих гениев мы как раз игнорировали совсем, предпочитая им инсталляции и объекты Венецианской Биеннале, которая проходит здесь всякое нечетное лето. Большие выставки современного искусства прекрасная школа пространств. Человек по имени Иван Кафка развесил в своем (чехословацком) павильоне много стрел на лесках. Лес стрел, летящих в разные стороны. Чепмены разбросали по Арсеналу черепа в человечью величину. Не помню, кто показывает простенькую, но эффектную видеоинсталляцию: зала ресторации, люди медленно кушают, звякают вилками, гудят. Две других части триптиха: крупным планом лицо женщины, в лице глаз, из глаза сочится слеза и крупным планом рука мужчины, упражняющаяся с сигаретой. Вещь следует выхватывать из громадья и приближать к глазам. Именно походка человека, его настроение и его взгляды, по касательной ласкающие грифонов и ангелов, способ не дать этим пространствам окаменеть в своей величественности. Важно выбрать частную точку зрения и не пытаться представить их себе как целое (да еще, не дай бог, имеющее божественный же замысел).

Мы затеяли съемки интересных объектов с венецианских улиц: странные выступы в стенах, старые замки, особо уродливые стены, старый почтовый ящик, хозяйство причалов, какие-то куски электрического и водопроводного хозяйства города, которые здесь столь же охотно и обильно вылазят наружу, как львы на карнизы и фасады.

В Венеции, кстати, очень крупные коты: кушают, видимо, крыс и рыбу. Ту, которая, подплывая к Венеции со стороны дна, подъедает нобелевских лауреатов.

На второй день съемок мы заметили, что в фотографический аппарат не заряжена пленка. Наверное, это к лучшему. Мыльница все равно бы ничего толком не передала, да и по отношению к скромному объекту честнее, если контакт останется интимным. Венеции, историческому сознанию и, например, Бродскому везде мерещится призрак бессмертия: виды города расплываются по всему миру, как нефтяные пятна по каналу, а поэт навечно впечатывает в бумагу скрипичные грифы гондол и гигантский оркестр с тусклоосвещенными пюпитрами палаццо. Но кусок зеленого, что ли, рубероида, пристроенный на какой-то скобе над окраинным каналом, не претендует на бессмертие, и мы не претендуем на бессмертие, и тогда ритуал съемки никчемной вещи на камеру без пленки умиротворяет, наконец.

В таком действии мы достигали искомой телесной полноты, тактильной аутентичности. Пусть щелкает затвор искусства, если мы не можем без этого, но пусть это будет семантически пустой щелчок.





Надо задать зрению другой режим: смотреть на город с учетом механизма бесконечной идеологизированности-литературности взгляда, но иметь при этом в виду не ворох цитат-соположений-аналогий, а механизм идеологизирования, эстетизации, наделения смыслом как таковой, как абстрактное движение поршня. Смотреть, как Сорокин пишет.

На днях встретил на улице Сашу Иванова (ты его знаешь - Ad Marginem), и он попенял мне, что в своем предисловии к книжке Пелевина я Пелевина восхваляю, а Сорокина опускаю, да еще исходя из концепции линейного времени, что и вовсе нехорошо. Теперь, вспоминая о Сорокине, я по проложенной Сашей траектории тут же выхожу и на Пелевина: вот у него герой ползет по коридору в противогазе (воспитательный момент в советском пионерлагере, куда уезжали в автобусах от дома культуры Клары Цеткин, а я стоял на балконе и жевал бутерброд с колбасой) и видит сквозь противогазное мутное стекло: "вот несколько прозрачных песчинок в щели на стыке двух линолеумных листов; вот закрашенный сучок на планке, идущей по самому низу стены; вот муравей, ставший после смерти двумя тончайшими лепешечками и оставивший после себя маленький мокрый след в будущем..."

Вот так и пространства: даже Венеция состоит из трещин в мостовых, из песчинок в этих трещинах, из сучков, из побитых кирпичей, из мусора, который течет по каналам, а не из куполов с крестиками.

Волшебство текстуальности не только в панорамном охвате какого-то большого комплекта вещей, который можно назвать, например, городом. Волшебство в фактуре менее значительных размеров: в том, из чего все складывается и из чего все вырастает. Собор строили двести лет, на строительстве его угрохали тыщу жизней, над планом его думало пятнадцать архитекторов, там живет дух Божий - чего же удивляться, что он красив и величествен. Но я не устаю удивляться, что красивы и величественны махонькие кусочки бетона, ржавые старые тележки, грубые лотки, с которых продают туристические барахляные сувениры.

Вода утомляет: бликами, например. Идеей зеркальности и метафизичностью: Бродский уверяет, что коли до начала времен мировой дух носился над водами, то он в них отражался. Вот это мне и не нравится. Какая-то это гигантомания: мировой дух, отражающийся в водах.

Кроме того, Бродский не задается вопросом: а кто смотрит? Если нет зрения, нету и отражения. Видимо, он доверял перпендикулярному взору Бога, падающему ровнехонько на водную гладь, как отвес.

С водой, конечно, спорить бесполезно: она, как выражается наш поэт, всегда в большинстве. Венеция в нее погружается (что, впрочем, уже упоминалось) на полсантиметра в год. Это довольно высокая скорость. Очень любопытно, что случится раньше: род людской перестанет существовать или же город будет затоплен, скажем, на половину? Представить себе такую картину (от части зданий осталось по метру-другому, только колокольни и высокие храмы по пояс возвышаются из океана) можно либо предполагая, что к тому времени (веков через двадцать) еще останутся носители зрения в нашем понимании этой операции, либо же отдавая дань идее зрения-вне-человека, как атрибута оптики. Той же идее Бога с его перпендикулярным прямым взором. Кто-то смотрел, помню, таким взором с небес в самом начале "Пушкинского дома".

С водой спорить бесполезно. В Венеции ее все время ремонтируют: гонят в какие-то трубы, чистят каналы. Но стоит ударить более-менее солидному дождю, как площади и мосты покрываются ощутимым слоем воды. Уже нужно ходить в сапогах, а то и садиться на лодку. Очевидно, что слизнуть этот город в свои пучины море может элементарно: в пол-языка.