Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 69

Стоит заметить, что Фридрих совершенно не умел рисовать. Он не только не имел ни малейшего представления о цвете, композиции и перспективе: он был попросту криворук и не мог внятно провести ни одной линии. Терпение и труд, однако, многое перетерли: примерно с тридцатой козы линии стали четче, мазки жестче, цвета осмысленнее, а еще через пару десятков коз Орф уже мог добиваться некоторого сходства с моделью.

После завершения акции Орф дал множество интервью. Из них мы знаем, что по ходу дела он испытывал самые противоречивые чувства: упоение процессом, восхищение самим собой, пребывающим в упоении процессом, страшную скуку, апатию, отчаяние, приливы нежности и ненависти к ровным рядам готовых портретов... Иногда, по словам Фридриха, он находился на вершине благодати: в полной гармонии с природой и с собственным местом в ней. Иногда ему хотелось убить козу мольбертом. Нашелся, как это у них водится, ретивый борзопер, задавший Орфу вопрос, которого другие журналисты - при всей очевидности такого вопроса - задать не решились. Орф спокойно ответил, что воздержание далось ему с превеликим трудом, что коза, с которой он скоро сроднился, соблазн собой являла нешуточный (коза, возможно, самое удобное для этих целей животное - особенностями конституции, соразмерностью человеку, что он в принципе не считает козоложество смертным грехом и при других обстоятельствах мог и не выдержать)... Но тут работал другой механизм: механизм отношений художника и модели. "Эта чистая оппозиция, - мы цитируем интервью Орфа*, - была столь законченна и столь удачно вписывалась в контекст, что я просто помыслить не мог о других отношениях. Я работал. Но представьте себе, если художник в разгар работы бросает кисть и сигает (Орф сказал "бросается", но мы решили блеснуть выразительностью) на свою обнаженную натурщицу, то он не художник... Я работал все время - с той минуты, как ступил на остров, до той минуты, как сошел с него. Когда я не рисовал, я мысленно работал над портретами. Я не мог изменить своему делу даже и с прекрасной козой..."

______________

* The Continent: Day after Day. European Press Digest, London, 1918.

Прекрасная коза, однако, сильно подвела Фридриха. На исходе второго месяца акции, конкретно - на пятьдесят четвертом портрете, ближе к его завершению, коза умерла. Может быть, съела зловредную колючку, может быть, сработали какие-то внутренние неполадки: хваленые европейские исследователи дружно игнорируют этот вопрос. Орф остался без своей модели. Ему предстояло совершить очень нелегкий выбор. Можно было, конечно, завезти вторую козу и оставшиеся 16 портретов нарисовать с нее. Формально Орф ничего не нарушил бы, но совесть - а совесть в предложенной системе координат не что иное, как честь художника, - вряд ли осталась бы спокойной: механическая смена моделей была бы, конечно, банальным и совершенно неблагородным компромиссом. "Коз на переправе не меняют", - горько шутил Орф, грустно покусывая - за неимением усов - кончик кисточки и не подозревая, что перефразирует русскую очередной незамеченный Фридрихом славянский штришок - то ли пословицу, то ли, бог их разберет, поговорку. Кроме того, пусть единственность козы и не оговаривалась, но не оговаривалась в названии акции и малейшая дополнительная или, если угодно, запасная коза. Благородство Орфа, увы, знавало границы, и он, возможно, пошел бы на подлог ради приближения объятий Гертруды и репортеров, но помешало другое, абсолютно неразрешимое препятствие: незавершенный пятьдесят четвертый портрет. Подмена козы на протяжении акции - пошлость, но все мы, в конце концов, всего лишь люди, и спрос с нас не слишком велик. Ничего не стоило переправить на остров козу № 2, усластив буколический пейзаж милым встревоженным беканьем, и установить на подрамнике свежий холст. Но подмена козы в одной картине! - на это, как вы понимаете, не мог пойти никакой хоть немного себя уважающий талант.

Второй выход был куда более изящным: продолжать рисовать мертвую козу. О, в этом была прелесть - и в самой синкопе сюжета, выданной не автором, но природой, и, так сказать, фактурная прелесть: ясно, что каждый следующий холст становился бы свидетелем одной из непреклонно нагнетаемых стадий разложения тела модели, климат бы выступил в роли катализатора - на последнем портрете, очевидно, красовалась бы высушенная горстка позвонков... Воодушевимся: метафора жаждет продолжения: в таком случае воля художника, не желающего расставаться с изначальным, цельным образом любимой козы, выступала бы в роли ингибитора: воздух стал бы свидетелем предрешенной, но возвышенной борьбы сил природы и энергии творца. Впрочем, почему предрешенной? Сам факт проистекания акции выбивал треугольный остров из мира тривиальных химико-биологических соответствий; сам факт проведения здесь столь ненормативного действа либо свидетельствовал об аномальности данного фрагмента планеты, либо подключал его к космосу Большого Искусства - как знать, может быть, Орф одержал бы победу: коза оставалась бы нетленной до последнего мазка... а в миг окончательного прощания кисточки с холстом тело козы - лишенное энергетической подпитки - рассыпалось бы в прах... Красиво?

Из-за этой красивости Орф и не поддался соблазну. Едва поняв, что "красиво", он принял решение. Он приехал на треугольный остров не за красотой, он приехал не любоваться собой, он, кстати, приехал вовсе не за тем, чтобы нелюбимая жизнь раскалывала по своей прихоти герметичное чудо процесса*... Он приехал рисовать - и не более - козу - и только - семьдесят раз.





______________

* Один из читателей рукописи этой работы обратил внимание на нелогичность последнего умозаключения. Коза вполне м. 6. рассмотрена как органичная принадлежность процесса, как его внутреннее, следовательно, смерть козы - воля самого процесса, а не пакости внешнеположенной жизни. Коза - Татьяна, удравшая шутку. Мы очень благодарны за это замечание, но просим иметь в виду, что нелогичность эту надо ставить в вину Орфу, но никак не нам.

Таким образом - вздохнув по поцелуям Гертруды и, немножко, по дешевой газетной популярности (Орф уже знал, что континент полон слухов о чудаке, уединившемся в море то ли с лошадью, то ли с индюшкой) - Фридрих заказал помощнику новое животное и, сжав зубы, написал за семьдесят дней семьдесят крайне недружелюбных картин, с которых тупо взирала сразу не приглянувшаяся художнику коза №2.

Он вернулся в Европу на коне ("на козе" или "без козы" - проигнорируем возможность еще одного национально окрашенного каламбура). Он не стал противиться славе - простим ему эту слабость, да, кстати, и поймем, что слава (журнальные обложки с его лицом да запальчивые статьи критиков: усталая Европа хотела веселиться и веселилась) - это те же деньги, а избранный Орфом путь в искусстве требовал денег. Богатые покровители худосочных континентальных муз растащили картины по жирным особнякам с такой прытью, что Фридриху едва удалось удержать в руках полтора десятка, чтобы спалить их в ритуальном пламени своего музея. Бретон пригласил его в Париж, Фридрих съездил в Париж, некоторое время потусовался с сюрреалистами, даже принял участие в какой-то их скучноватой акции, что-то вроде пришпандоривания к Эйфелевой башне гигантского макета известного мужского органа с последующим извержением из него нескольких центнеров сахарной почему-то пудры... Сюрреалисты Фридриху не очень понравились, во-первых, тем, что "много болтают", а во-вторых, что с гораздо большим энтузиазмом переживают не творческий процесс, а реакцию на него со стороны публики, прессы и полиции.

И хотя сам Фридрих, как мы уже замечали, вовсе не противился шуму, точнее сказать - шумихе (одно из тех милых русских словечек, которые одновременно с некоторым - иногда очень точным - расширением значения исходной лексемы ухитряются делать еще одно: выглядеть), происходило это непротивление не столько от свойств таланта, сколько от молодости, от мальчишеского желания побыть на ветру популярности. Дар, как ему полагается, звал к иному. В это время Фридрих задумывает написать цикл из четырех трактатов: "Кино как лжеискусство", "Археология как псевдонаука", "Искусство как псевдодеятельность" и "Жизнь как псевдобытие". Трактаты так и остались в планах (а, строго говоря, исходя из их вероятного содержания, было как раз естественным оставить их физически несуществующими), не исключено, что когда-нибудь мы сами оживим его затею - сами сочиним эти трактаты, а пока лишь отметим удивительную прозорливость нашего героя: кинематограф еще не выбился толком из немых пеленок, а Фридрих уже разглядел его онтологический сатанизм.