Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 59 из 132

Но в то же время не подлежит сомнению, что, оказавшись в июне 1837 года в Петербурге, Тютчев не мог не видеть, что его поэзия не нашла реального отзыва, - кроме разве самого узкого круга сотрудников "Современника". Об этом позднее свидетельствовал влиятельный критик сороковых годов Валериан Майков; в 1846 году, говоря об опубликованных десять лет назад в "Современнике" "истинно-поэтических" тютчевских стихотворениях, он четко сформулировал: "Там они и умерли... Странные дела делаются у нас в литературе!"

И в самом деле: стихотворения, опубликованные в 1836 году в "Современнике", впервые нашли настоящий отзыв лишь в 1850 году - в известной статье Некрасова. Пушкин обнародовал эти стихи, но лишь через почти полтора десятилетия Некрасов в первый раз печатно оценил их как принадлежащие к "немногим блестящим явлениям в области русской поэзии".

Следует сказать только, что Валериан Майков был не вполне прав, говоря о "странности" такой судьбы тютчевских стихотворений. В конце тридцатых начале сороковых годов судьба эта была нисколько не странной, но, если угодно, неизбежной. В русской литературе и культуре в целом совершался тогда чрезвычайно существенный и резкий перелом, и даже самые высокие ценности, созданные в предшествующий период, как бы отходили на задний план. И поэзия Тютчева никак не могла в это время иметь иную судьбу.

Вот характерный факт того же рода: когда в 1842 году вышла в свет замечательная, поистине великая книга стихотворений Евгения Боратынского "Сумерки", она, по воспоминаниям современника, "произвела впечатление привидения, явившегося среди удивленных и недоумевающих лиц, не умевших дать себе отчета в том, какая это тень и чего она хочет?".

Но то же самое вполне можно было бы сказать и о появлении в 1836 году тютчевских стихотворений.

Поскольку все это имело свое очень существенное значение в жизни и творчестве Тютчева, необходимо разобраться в этом - достаточно сложном вопросе. Уже шла речь о том, что с середины тридцатых годов в русской литературе стало терять свой авторитет стихотворство, поэзия, которая еще совсем недавно безраздельно господствовала. Но это было только одним и, так сказать, внешним выражением более широких и значительных сдвигов в развитии русской литературы и культуры, отчетливо выявившихся к концу тридцатых годов.

Для понимания сути совершавшегося в те годы процесса много могут дать позднейшие воспоминания Ивана Тургенева, который как раз в конце тридцатых годов входил в литературу. Обратиться к его свидетельствам в высшей степени уместно потому, что впоследствии, в 1850-х годах, именно Тургенев был одним из тех деятелей русской культуры, которые сумели оценить Тютчева и добились издания его первой книги. Но в 1836-1837 годах Тургенев вообще "не заметил" появления тютчевских стихотворений, - хотя, казалось бы, именно он, один из даровитейших представителей нового, молодого поколения русской литературы, к тому же начинавший как поэт, мог и должен был их оценить... Чем же это объяснялось? В 1868 году, через тридцать лет после описываемого времени, Тургенев рассказывал: "Окончив курс по философскому факультету С.-Петербургского университета в 1837 году*, я весною 1838 года отправился доучиваться в Берлин... Я был убежден, что в России возможно только набраться некоторых приготовительных сведений, но что источник настоящего знания находится за границей. Из числа тогдашних преподавателей С.-Петербургского университета не было ни одного, который бы мог поколебать во мне это убеждение; впрочем, они сами были им проникнуты; его придерживалось и министерство, во главе которого стоял граф Уваров..."

Как явствует из дальнейшего рассказа, Тургенев был убежден не только в том, что в России нет "настоящего знания", но и в том, что в ней почти нет еще "настоящей" литературы и искусства. Тургенев, в частности, прямо заявляет, что "я, конечно, не написал бы "Записок охотника", если б остался в России".





Но далее Тургенев - даже несколько неожиданно- говорит о том, что теперь, в 1868 году, когда он пишет свои воспоминания, он совершенно иначе, чем в 1838 году, - в сущности, даже прямо противоположно, - оценивает состояние русской литературы и культуры 1830-х годов. "Между тем, - пишет Тургенев, - та эпоха останется памятной в истории нашего духовного развития. С тех пор прошло с лишком тридцать лет, но мы все еще живем под веянием и в тени того, что началось тогда; мы еще не произвели ничего равносильного" (курсив мой. - В.К.).

Это предстает как почти невероятное противоречие: в 1838 году Тургенев бросается за границу, так как не находит в России ничего "настоящего", а через тридцать лет приходит к выводу, что именно в то время, когда он уезжал из России, в ней как раз создавалось все самое "сильное", так и не превзойденное за последующие три десятилетия! И в этом Тургенев был совершенно прав, ибо тридцатые годы - это время, когда творили Пушкин, Гоголь, Тютчев, Лермонтов, Боратынский, Чаадаев, Иван Киреевский, Хомяков.

Выше шла речь о том, что Герцен, который был, во-первых, на шесть лет старше Тургенева, а с другой стороны, имел, пожалуй, более проницательности, уже в 1842-1843 годах по заслугам оценил духовное творчество двух последних из перечисленных деятелей того времени Киреевского и Хомякова. Несмотря на все свои - весьма острые - разногласия с ними, Герцен писал тогда, что "статьи Ив. Киреевского удивительны; они предупредили современное направление в самой Европе" и что философский метод Хомякова "во многом выше формалистов гегельянских". Иначе говоря, Герцен уже в то время полагал, что отечественное "знание" кое в чем превосходит европейское, между тем Тургенев только в Европе усматривал "источник настоящего знания". Но Герцен в своем поколении был в этом плане настоящим исключением. Остальные его сверстники, как и Тургенев, ставили тогда отечественную культуру заведомо ниже европейской.

Тургенев в своих воспоминаниях говорил далее: "Весною только что протекшего (1836) года был дан в первый раз "Ревизор", а несколько недель спустя... "Жизнь за царя"*. И добавляет тут же: "Я находился на обоих представлениях - и, сознаюсь откровенно, не понял значения того, что совершалось перед моими глазами. В "Ревизоре" я по крайней мере много смеялся, как и вся публика. В "Жизни за царя" я просто скучал. Правда, голос Воробьевой (Петровой), которой я незадолго перед тем восхищался... уже надломился... Но музыку Глинки я все-таки должен бы был понять..." И тем не менее - не понял, - как не понял тогда и поэзию Тютчева. Почему же? Тургенев дает замечательный по своей точности ответ. Он рассказывает, в частности, о состоявшейся в начале 1837 года совершенно незначительной по смыслу беседе о творчестве Гоголя, в которой он принимал участие, и поясняет: "Белинский тогда едва начинал свою критическую карьеру - никто еще не пытался разъяснить русской публике значение Гоголя, в творениях которого оракул "Библиотеки для чтения"** видел один грязный малороссийский жарт".

И далее Тургенев подводит чрезвычайно весомый итог, утверждая, что в тридцатые годы в России "литературы, в смысле живого проявления одной из общественных сил, находящегося в связи с другими столь же и более важными проявлениями их - не было, как и не было прессы, как не было гласности, как не было личной свободы; а была словесность - и были такие словесных дел мастера, каких мы уже потом не видали" (курсив мой. - В.К.).

Здесь необходимо сделать одно уточнение: Пушкин, Гоголь, Тютчев были, конечно же, не только непревзойденными "словесных дел мастерами". Они были гениальными поэтами, в творчестве которых Красота сливалась с художественной Истиной. И ныне всем ясно, что в тогдашней Европе - после смерти Гёте - не было уже поэтов, равных по своей мощи и глубине Пушкину, Тютчеву, Гоголю.

Но сейчас важно понять другое. Тургенев совершенно справедливо утверждал, что в России тридцатых годов не было литературы в широком социальном смысле этого слова - литературы, как мощной общественной силы, объединяющей вокруг себя достаточно обширные и разнообразные круги людей и неразрывно связанной с политикой, идеологией, наукой. Для создания такой литературы и нужно было, к примеру (это конечно, только одна деталь многостороннего целого), как-то "разъяснить" творчество Гоголя.