Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 132

Через два года, к десятой годовщине смерти Элеоноры, Тютчев воплотил в стихах свою длящуюся любовь к ней, хотя давно уже был женат на другой:

Еще томлюсь тоской желаний,

Еще стремлюсь к тебе душой

И в сумраке воспоминаний

Еще ловлю я образ твой...

Твой милый образ, незабвенный,

Он предо мной везде, всегда,

Недостижимый, неизменный,

Как ночью на небе звезда...

Элеонора была дочерью графа Теодора Ботмера, принадлежавшего к одной из самых родовитых баварских фамилий, как, впрочем, и ее мать, урожденная баронесса Ганштейн. Еще совсем юной Элеонора вышла замуж за русского дипломата, поверенного в делах в Веймаре, Александра Петерсона и прожила с ним около семи лет, до его кончины. Уже тогда она сблизилась с Россией, и едва ли случайно трое ее сыновей от первого брака стали впоследствии русскими морскими офицерами (Тютчев хорошо знал и ценил своих пасынков). В 1830 году Элеонора провела полгода в России, где ее сердечно приняла вся семья Тютчевых.

В Мюнхене Элеонора сумела создать уютный и гостеприимный дом, хотя при очень скромном жалованье Тютчева и сравнительно небольшой денежной помощи его родителей ей едва удавалось сводить концы с концами. И все же начальные семь лет этого супружества были самой счастливой порой в жизни Тютчева. Даже спустя несколько десятилетий он почти умиленно вспоминал об этой жизни. Он писал дочери Анне о дне ее появления на свет через почти сорок лет после 21 апреля 1829 года: "Ты была так тиха и сосредоточена, что твоей матери пришлось самой обратить мое внимание на то, что означает маленький сверток, который лежит в ее ногах..." Тютчев, как всегда, сетует на то, что все поглощает забвение, что ничего "не осталось у меня от впечатлений этого первого воскресенья твоей жизни, кроме воспоминания о прекрасном весеннем солнце и теплом, мягком ветре, который веял в этот день в первый раз". Но память, очевидно, удержала в себе главный колорит того времени.

Годы, о которых впоследствии с такой радостью и скорбью - скорбью о том, что они безвозвратно миновали, - вспоминал Тютчев, были не только временем семейного счастья. Именно в течение этих лет Тютчев достиг духовной и творческой зрелости, стал великим поэтом и мыслителем.

Это были годы бесед и споров с Шеллингом, дружбы с приехавшими в Мюнхен братьями Петром и Иваном Киреевскими и достаточно тесных связей с другими любомудрами. В Москве Раич начал издавать журнал "Галатея", и в нем из номера в номер появляются в 1829-1830 годах тютчевские творения "Весенняя гроза", "Могила Наполеона", "Видение", "Бессонница", "Как океан объемлет шар земной..." и другие. С 1831 года Михаил Максимович выпускает альманах "Денница", где публикуются "Цицерон", "Успокоение", "Последний катаклизм", "Безумие". В том же году начали издаваться журнал "Телескоп" и его приложение "Молва", где в первое время главную роль играли любомудры (Иван Киреевский, Хомяков, Максимович, Погодин, Шевырев, Мельгунов, Ознобишин, Андросов), здесь были напечатаны "Весенние воды", "Silentium!" и другие.

Почти каждое из названных стихотворений Тютчева принадлежит к вершинам русской и мировой лирики, а ведь они составляли только малую часть созданного им в те годы. Тютчев, как уже говорилось, не торопился стать поэтом; став поэтом, он опять-таки не спешил печатать стихи. Известно, что он передавал стихи в московские журналы и альманахи только благодаря настойчивым просьбам Раича, братьев Киреевских, Погодина. Не столь уж часто - и то лишь в последние годы жизни - стихи поэта попадали в печать по его личной инициативе.

Чаще всего делают вывод, что Тютчев-де вообще не придавал большого значения своему поэтическому творчеству, и это как бы даже бесспорно подтверждается целым рядом его небрежных, а нередко и иронических высказываний о собственных стихах.

Но, если внимательно вглядеться во все дошедшие до нас суждения Тютчева о мысли и творчестве, станет неопровержимо ясно: он не находил удовлетворения в своих стихах, в сущности, потому, что ставил перед собой грандиозные, безграничные цели. Иначе говоря, его очень сдержанные или даже пренебрежительные самооценки относились не к его творчеству (и, тем более, не к творческим возможностям), но к отдельным плодам этого творчества. Ведь мог же он сказать о себе еще в молодости:

По высям творенья, как бог, я шагал...





Или в более позднем стихотворении:

О вещая душа моя!

Но, может быть, это только чисто поэтические обороты, не выражающие истинной, трезвой самооценки? Нет, Тютчев, например, как бы даже между прочим касается в одном из своих писем "присущего" его уму "свойства охватывать борьбу во всем ее исполинском объеме и развитии".

Вполне естественно, что при таком сознании своих возможностей те или иные реальные плоды собственной деятельности не удовлетворяли поэта. Это относилось, кстати сказать, не только к поэзии. Излагая свои мысли в письмах, Тютчев нередко тут же сокрушался, что не может высказать их во всей глубине и размахе.

Вот очень характерное наблюдение близкого Тютчеву человека. Поэт должен был написать письмо о современной политической ситуации одному из уважаемых им людей. Он "раз двадцать брал в руки перо... но отступал в ужасе перед той массой мыслей, которые пришлось бы ворошить".

И уж если всерьез разбираться в существе дела, следует сказать, что тютчевское отношение к плодам собственной мысли и творчества выразилось с наибольшей очевидностью не столько в самокритических оценках, сколько в малом количестве им созданного. Томик стихов, несколько статей и оставшийся в набросках трактат "Россия и Запад" - вот и все, не считая его писем, которым сам он придавал лишь чисто практическое значение (хотя многие из них поистине проникновенны).

"Чтобы ясно выразить эти мысли, понадобилось бы исписать целые тома", - жалуется Тютчев в одном из писем. В другом письме он говорит о "восточном вопросе": "В глубине души я постоянно обсуждаю его... но как только берусь за перо - ничего не выходит... Слишком много пришлось бы мне писать".

Но дело не только в грандиозности мыслей, требующих для своего выражения многотомного трактата. Дело еще и в том, что само выражение как таковое, полагал Тютчев, искажает и замутняет его мысль. Об этом, в частности, говорится в знаменитом стихотворении "Silentium!", написанном около 1830 года (хотя смысл его многозначен и не сводится к тому, что имеется в виду в данном случае):

...Мысль изреченная есть ложь.

В 1836 году Тютчев писал о том же в прозе: "Ах, писание страшное зло. Оно как будто второе грехопадение злосчастного разума..."

То, что совершалось в духовном мире Тютчева, охватывающем природную и человеческую борьбу, по его собственному определению, "во всем ее исполинском объеме и развитии", не могло, как ему представлялось, воплотиться в слове. Короче говоря, собственные стихи не удовлетворяли Тютчева не, так сказать, сами по себе, а в их соотношении с тем, что открывалось его "вещей душе". Он склонен был видеть в созданных им стихах лишь бледные намеки на дарованные ему - именно дарованные, а не добытые и потому не порождающие гордыню - откровения (Иван Аксаков писал о Тютчеве: "Его я само собою забывалось и утопало в богатстве внутреннего мира мысли, умалялось до исчезновения в виду откровения"...).

Тютчев не раз сетовал, что не может-де высказаться с полной ясностью и цельностью: "Я чувствую, что все, что я... говорю... туманно, отрывочно, бессвязно и передает... лишь душевную тревогу".

В конце концов можно бы даже и согласиться с тем, что творчество Тютчева воплотило "лишь душевную тревогу":

О вещая душа моя,

О сердце, полное тревоги...

Но эта тревога так богата смыслом и столь всеобъемлюща - тревога о всей человеческой Истории и всем Мироздании, - что и ее бы оказалось достаточно для создания великой поэзии. И необходимо при этом сознавать, что воплощение такой тревоги было бы невозможно без присущего Тютчеву "свойства охватывать борьбу (борьбу и природных, и человеческих сил. В.К.) во всем ее исполинском объеме и развитии".