Страница 4 из 12
-Я дошел до убеждения, что все на свете ложь, ложь и ложь... Все это - и слава, и весь этот блеск ложь... Разве в этом истинное счастье?.. Человечеству разве это надо?.. А ведь чего, чего стоит эта ложь, эта слава? Сколько убитых, раненых, страдальцев, разоренных!.. Кстати, вы человек верующий, религиозный... Объясните мне: будем ли мы с вами отвечать Богу за массу людей, которых мы погубили в боях.
-По учению церкви - убивать во имя воинского долга и присяги допускается. При погребении воина она его разрешает от этого греха.
-Вы это из катехизиса... Я знаю... Но что скажет голос совести... За что же мы наконец живем и наслаждаемся славой, добытой кровью братьев, сложивших свои головы?.."
Как симпатична эта черта в покойном!
Видимо, не дешево для его чуткой совести и глубоко страдавшего сердца достались эти лавры.
Несколько успокоившись, он стал говорить о хозяйстве в своем Спасском, о своих дальнейших намерениях, об устроенной там школе и приглашал своего собеседника и сослуживца приехать погостить к нему с женой. В то же время он послал приглашение к г. Хитрово...
-Там я успокоюсь, воскресну...-повторял он мне. - Вы знаете, там я положительно чувствую себя другим человеком...
И по приезде в Москву покойный кипел жаждой деятельности... Сотни планов рождались у него в голове... Сотни планов и больших и малых; впрочем, для него не было малого дела, он так же серьезно обдумывал устройство своих сельских школ, учреждение инвалидного дома, как серьезно стоял на страже русских интересов, как серьезно готовился ко всевозможным случайностям будущего.
Но судьба готовила ему уже ту самую смерть, которую в тяжелые, редкие минуты хотел он сам.
За весь последний год, как и прежде, - кругом кишмя кишели враги, росли зависть и злоба, и он болезненно чувствовал свое одиночество, жаловался на то, что около нет близкого, дорогого человека... Скорбная нотка звучала иногда и в самые лучшие и светлые минуты его жизни.
-Дела впереди еще много!..-говорил он мне в Москве. - ...Наши силы нужны... Всем следует сплотиться и отстаивать свое... Враг со всех сторон идет; неужели вы не понимаете, что Россия теперь вся на Малаховом кургане?
-Как это?
-Да так: мы отбиваемся опять от коалиции... Отовсюду нахлынули недруги... Разве это не войну они ведут с нами... Да, еще понадобятся наши силы... Одно страшно, жутко...
-Что это?
-Как вспомню, что опять начнут валиться под пулями да под штыками мои солдаты... Знаете, разумеется, надо... Сознаю, что надо... Лес рубят, щепки летят... Да ведь в каждой такой щепке целый мир... Ведь каждая такая единица, из которой мы складываем цифры убитых и раненых, носит в душе своей и радости, и страдания... Ведь сколько мук опять... Да, знаете... я люблю войну, она моя специальность. Но в то же время я ненавижу ее...
-Они думают, - говорил он нам, - о том, что для меня нет ничего лучше, как вести за собой войска под огонь, на смерть... Они думают, что я это из эгоизма... Ради личной славы? Нет, если бы они увидели меня в бессонные ночи... Если бы могли заглянуть, что творится у меня в душе... Иной раз самому смерти хочется, жутко, страшно... Так больно за эти бесчисленные жертвы!..
I
Громадная, молчаливая толпа перед гостиницей Дюссо. Обнаженные под палящим солнцем головы, заплаканные лица, растерянные взгляды... Со всех концов Москвы собралась и стоит она, храня благоговейную тишину. Только грохот дрожек по мостовой да крики полиции, усердно работающей неведомо зачем локтями и кулаками, нарушают безмолвие... С каждой минутой толпа эта растет и растет, набегают новые, наскоро крестятся и с упорной настойчивостью начинают вглядываться в два окна отеля, еще не занавешенные, как это распорядились сделать потом.
-Там?..-отрывисто спрашивают вновь приходящие.
-Ужли ж помер?..
В окнах, о которых мы говорим, под горячими лучами дня, пронизывающего их, мелькает то заплаканное женское лицо, то эполеты каких-то наскоро съехавшихся сюда генералов, то расшитый золотом мундир камергера. Что они ему? Что было между ними общего, когда еще жил он?
-На площади бы панихиду!..-слышится в толпе.
-Сказывают, еще и там не служили...
"Да неужели Скобелев умер!" И как-то невыносимо дика кажется эта мысль; видишь всю эту печальную обстановку смерти, этих растерянных людей, эти тысячи молящихся и все-таки думаешь, что тут ошибка, недоразумение... Вот-вот выйдет кто-нибудь и объявит, что белый генерал очнулся... Но, увы, - не выходит никто... Народ видит в окна, как какой-то молоденький адъютант прислонился к стене и рыдает. Карета за каретой подъезжают к отелю, выходят оттуда сумрачные люди. Все точно ошеломлено горем. Как удар сверху - неожиданно. Еще не чувствуется боли - одно остолбенение на всех...
-Что же это, что это!..-слышится кругом, но едва-едва, пересохшие от тоски уста только шепчут, точно боясь нарушить загадочный покой этого мертвеца-любимца восьмидесятимиллионного народа, рокового человека, так рано отмеченного перстом провидения и так безвременно сбитого с ног какой-то бессмысленной, неведомо зачем и откуда налетевшей силой... Точно смыло его куда-то... Еще вчера был, работал, готовился к громадным делам, еще накануне сосредоточивал на себе тысячи надежд и упований... И вдруг!.. Было от чего потерять голову...
В подъезде гостиницы встречаю знакомого... Слезы на глазах, такое же растерянное лицо...
-Послушайте, что это...
-А вот... вот... Вы больше, чем кто-нибудь, чувствуете эту потерю. Вы его знали лично...-Видимо, удерживается, чтобы не разрыдаться. - В час панихида будет...
Слова срываются помимо его воли, мешаются...
В отделении, занятом покойным Михаилом Дмитриевичем, уже толпа... Молча раздвигается она, пропуская вновь прибывающих, и также молча сдвигается... Говорят шепотом, плачут тоже про себя, точно сдерживая рыдания, словно боясь нарушить торжественный покой человека, бессильно лежащего теперь там, за той запертой дверью... Вот любимый адъютант Скобелева подполковник Баранок... В последний раз я видел его под Константинополем.
-При каких обстоятельствах... Опять увиделись... Скобелева нет уже... И не будет такого, как он...
-Здравствуйте! - подходит ко мне другой адъютант, Эрдели. - ...Умер наш генерал...- И тут же отвертывается в угол, бессильно, неслышимо рыдая...
Какие-то люди снуют... Очевидно, все за делом пришли... Вон сотрудник московских газет растерянно бегает из угла в угол... Вон фотограф Панов сел у двери да так и застыл... Вон какой-то армейский генерал расставил ноги посреди комнаты и закостенел...
-Ваше превосходительство!..-подходит к нему кто-то...
-Громом пришибло-с... Громом-с... Вот после этого и верь-с... Правда-то где? Где правда...
Тихо проходит мимо вся в слезах дама... Родственница покойного... Шепчется о чем-то с генерал-губернатором Долгоруким - тот, очевидно, тоже еще не чувствует боли этой потери, а пока лишь ошеломлен ею... То устанет и уставится на одну точку, то сядет и безнадежно разведет руками...
-Еще вчера веселый, сильный, здоровый... Смеялся, шутил над нами... Сегодня вбегают ко мне - пожалуйте, генерал умер!.. Обругал денщика, думаю генерал шутит... Он часто так-то... Сам станет за дверь со стаканом воды. Вбежишь к нему в комнату, а он водой тебя... думал и теперь... Осторожно вхожу... Лежит... Еще теплый... О Господи, Господи! - и Эрдели хватается за голову.
Двое врачей четвертого корпуса Гелтовский и Бернатович тоже здесь... Блестящий петербургский генерал с вензелями... Этот больше занят собственной своей особой... Я всматриваюсь в лицо другого военного, рядом стоящего, и вспоминаю. Во время войны его называли первой шарманкой российской армии... Разлетается он к армейскому генералу, тот, видимо, еще не очнулся. Нос башмаком и красный, ноги колесом...
-Нужно признаться!.. Покойник был хороший генерал... Не дурной - с! авторитетным тоном заявляет "первая шарманка".