Страница 42 из 62
Эта ночь страшным черным пятном врезалась Филиппу в память на всю его жизнь.
Находясь, как всегда, в первых рядах атакующих, он вначале с обычным яростным восторгом схватки, приобретенным в Ливонской войне на поле битв с закованными в железо рыцарями, крушил и дробил своей палицей тела мужественных, но слабо вооруженных и немногочисленных ордынских защитников ворот.
Вскоре, однако, он обнаружил, что перед ним нет больше вооруженных людей, а лишь мечется кричащая, обезумевшая толпа обычных городских жителей — торговцев, мастеровых, старух, женщин, детей…
Филипп в нерешительности остановился, озираясь по сторонам.
Вокруг не было никого, кто мог бы оказать ему сопротивление.
И вдруг он увидел, как приближается на коне сам знаменитый герой, князь Звенигородский Василий Иванович Ноздреватый, и спокойно со сжатыми губами рубит налево и направо саблей всех, кто попадается на пути, а когда никого уже нет перед ним, поворачивает коня и добивает тех, которые прижались к стенам, спрятались в нишах, пытались найти спасение в вонючей жиже сточной канавы.
Рядом с ним так же спокойно и хладнокровно, будто выполняя какую-то скучную, тягостную, но необходимую работу, косили людей воины его свиты.
Увидев растерянно стоящего с опущенной булавой Филиппа, князь подъехал к нему.
— Что, сотник, стоишь? Не привык? Трудись давай! А ты думал, что — ратный труд ■— это когда на поле брани? Нет, брат, там не труд, там битва! А труд, вот он — и ты свое дело мужское исполнять должен! Понял?!! Марш вперед! — заорал он.
Филипп, машинально подчиняясь приказу, поднял палицу и бросился вдогонку орущей толпе.
До боли зажмурившись, он наносил удары налево и' направо, слыша хруст проломанных черепов, страшные крики раненых и покалеченных, время от времени приоткрывая глаза только для того, чтобы увидеть, где еще есть живые люди, догонял их и бил, бил, бил…
Он пытался вызвать в себе какие-то необходимые чувства, он вспомнил, как Настенька рассказывала ему о татарах, которые ее похитили, и старался внушить себе, что вот они — перед ним, эти татары, — это они во всем виноваты и теперь должны понести наказание, но почему-то вместо ярости у него возникала огромная жалость к несчастной Настеньке, которая за свою короткую жизнь уже успела так настрадаться, и то ли от этой жалости, то ли от нервного напряжения вдруг слезы сами собой полились из глаз Филиппа, и он уже не мог ничего видеть, но тут конь под ним рухнул от изнеможения, Филипп покатился по земле, ударился о стену, приподнялся, сел спиной к ней и, закрыв лицо руками, не обращая ни на что внимания, разрыдался, как ребенок, с изумлением осознавая одновременно, что он не может вспомнить, плакал ли когда-нибудь в своей жизни вообще…
Постепенно приходя в себя, Филипп обнаружил, что сидит у стены какого-то дворца или мечети, одним словом, здания, богатого и ярко разукрашенного.
Откуда-то изнутри несся страшный женский крик, странный и необычный, будто очень много женщин кричали хором.
В двери этого здания вбегали московские воины и выбегали из них, унося какие-то вещи и драгоценности, иногда вкладывая в ножны окровавленную саблю, а странный хор женских воплей становился не то что тише, а как бы более редким — все меньше и меньше голосов исполняли заунывную песнь страха и смерти…
Из распахнутых дверей, рядом с которыми сидел на земле Филипп, выскочил вдруг, застегиваясь, его десятник Олешка Бирюков, которого князь Ноздреватый по рекомендации Филиппа вызвал на Волгу из войска Оболенского. Сверкая обезумевшими глазами, он заметил своего сотника и заорал:
— Лексеич! Отдыхаешь? Ну, я вижу, ты славно поработал — весь в кровище! И мы тоже на славу трудимся — ты не думай! Тут столько добра — золото камни—я такого в жизни не видал — к вечеру все соберем — думаю, твоя доля с одного этого дня будет больше, чем со всего Ливонского похода!
Он уже хотел бежать, потом вернулся и подмигнул:
— А ты чего сидишь? Заходи скорей, а то никого не останется, — приказано живых не оставлять. А это — гарем самого Ахмата — иди скорей, может, еще успеешь…
Теперь Филипп понял, что означал этот страшный хор женских голосов, который уменьшался на один голос с каждым вышедшим из здания воином…
Но сейчас это уже не был хор, а лишь неравномерные редкие вскрики и слабые стоны, характерные для смертельных ударов саблей в сердце.
Филипп поднялся на ноги и только тут увидел, что он действительно с ног до головы забрызган и залит кровью.
Он вошел в здание и огляделся.
В круглом, по-восточному роскошно убранном зале в причудливых позах валялись на полу тела мертвых женщин.
Наверх вела изогнутая лестница, оттуда сбежал с окровавленным ножом в руке московский воин и, вытирая нож о роскошную штору, весело сказал:
— Торопись, почти никого не осталось!
Действительно, сверху уже не доносились крики.
Филипп поднялся по лестнице и оказался в широком коридоре, по обе стороны которого находились распахнутые настежь двери.
Филипп двинулся по коридору вперед, заглядывая а эти двери.
Во всех комнатах была та же картина — мертвые, полураздетые, залитые собственной кровью женщины, в большинстве своем молодые и красивые.
Где-то впереди послышались приглушенные стоны и какая-то возня.
В последней комнате находились двое живых людей.
Московский ратник, натягивая штаны, поднялся с распластанного тела совсем молоденькой девушки с завязанным ее же шалью ртом, и девушка мгновенно сжала окровавленные, широко раздвинутые бедра.
Ратник улыбнулся и сказал:
— Хорошая ты девка, да война есть война! Не бойся, ничего не почуешь!
И, выхватив из ножен саблю, занес над головой сверху вниз, чтобы ударить в сердце.
Филипп схватил саблю прямо за лезвие, легко вырвал из рук ратника, бросил на землю, а самого воина, взяв одной рукой за ворот куртки, а другой за штаны, вышвырнул в высокое овальное окно, пробив телом тяжелые рамы и слюдяные стекла.
Девушка схватила лежащую рядом саблю и занесла, чтобы вонзить себе в грудь.
Филипп вырвал саблю у нее из рук, перерезал ею шаль, швырнул саблю в окно вслед за ее владельцем, прикрыл остатками одежды обнаженную грудь девушки и спросил:
— По-русски понимаешь?
Он спросил так, потому что, убрав с лица шаль, увидел ярко выраженные татарские черты. Девушке было не больше шестнадцати лет, и если бы страх, боль и ненависть не искажали ее лицо, оно, наверно, выглядело бы привлекательным.
— Сделай свое дело и убей меня, наконец! — закричала она, рыдая, на чисто русском языке. — Я не смогу, дальше жить!
— Почему? — спросил Филипп.
— Потому что меня обесчестил десяток грязных мужчин! Я не имею права и не хочу жить с этим!
— Нельзя обесчестить того, у кого честь в самой душе, — устало сказал Филипп. — Тебя просто лишили невинности. Но рано или поздно это и так бы случилось. А жизнь тебе дал Бог. Или Аллах. Он же ее у тебя и возьмет, когда сочтет нужным. А сейчас его воля была иной. Иначе я не вошел бы сюда. А мне Он послал через тебя надежду на спасение… Одна спасенная
жизнь взамен сотен загубленных… Может, хоть эта малость когда-нибудь мне зачтется… Ты ведь татарка…
Почему так хорошо говоришь по-русски?
— У меня мать была из литовских русинок, — девушка кивнула в угол комнаты и, закрыв лицо руками, протяжно завыла.
Филипп повернул голову и увидел мертвую женщину в дальнем углу.
— Не плачь, — сказал он. — Война есть война. Хан Ахмат идет сейчас на нас. У меня там осталась жена…
Ты на нее чем-то похожа…
Девушка вдруг подняла лицо и с ненавистью бросила Филиппу:
— Я проклинаю вас всех, и пусть мой отец и его воины сделают с твоей женой то, что вы сделали со мной!
— А кто твой отец?
— Хан Ахмат мой отец! Понял?! А моя мать была его любимой женой! Теперь ты должен убить меня, — зловеще прошептала она, — иначе мое проклятие обязательно исполнится…