Страница 22 из 24
Обещанное исполнилось с лихвой. Дли меня, на четырнадцатом году уже сомневавшейся, стоит ли жить, книги Грина стали вестью о спасении. Не то чтобы я уверовала, что в мою никаким морем не омываемую Каперну посуху приплывет корабль под алыми парусами. Но возможность полета духа, выраженная Грином с яркостью непреложного знания, сулила освобождение. Путь к нему оставался неясным: опыт гриновских героев не допускает прямого подражания. Ни воздушная дорога Друда, ни волны, несущие Фрези Грант, не выдержат группу товарищей, поспешающих вслед. Это и было восхитительно. Рушился образ мира, где еще не все ладно, но мы, ужо, засучим рукава и наведем порядок. Тот самый образ, на который работал весь уклад убогого житья и литература, начиная с «моих первых книжек» и кончая русскими классиками, кощунственно препарированными школьной программой. Правда, были Дюма, Эдгар По, Диккенс, еще несколько иностранцев, которых я, не сознавая причин, любила особенно: за то, что чужды подобного миропонимания. Казалось, они не слыхали о нем, счастливцы…
Грин понимал все. Тем и потряс меня, ждавшую только красивой сказки, чтобы забыть о своей беде. Сказка впрямь была прекрасна, но главное, сказочник знал мою беду во сто крат точнее и злее, чем я сама. Это угадывалось в каждой интонации его якобы далекого от реальности повествования. Он говорил о путешествиях и катастрофах, о безумствах, чудесах и злодействах, но прежде всего о том, что тюремщики врут: мир не казарма, а тайна. И цена человека измеряется не готовностью топать в общем строю, куда прикажут, а другой — тоже таинственной — мерой. И еще: что нет сокровищ и святынь, которые были бы святее и дороже свободы.
Эта одержимость свободой, как я теперь понимаю, выдает в гордых обитателях Лисса и Гель-Гью их российское происхождение вернее, чем какие бы то ни было иные признаки. Как здоровый никогда не признает здоровье высшим благом, так и свободному не кружит голову его независимость. От глотка свежего воздуха пьянеет лишь тот, кто наподобие умозрительного персонажа Чернышевского только что выбрался из подвала. Этим блаженно болезненным хмелем дышит каждая гриновская страница. А какую тоску неволи выдает пристрастие автора к темам тюрьмы и освобождения! Из всех авантюрных по видимости и символических по сути коллизий эта занимает его исключительно.
Руна организует побег Друда. Друд вырывает Тави из рук жандармов. В «Дороге никуда» о судьбе узника Давенанта хлопочет Консуэло, друзья арестованного роют подкоп под тюремную стену… Та же основа у рассказов «Сто верст по реке», «Рене», еще нескольких. И ничего общего с игривой пародийностью современной приключенческой прозы: ярость и боль, кровь и надежда, воодушевление и ужас — все доподлинное. Грин склонен к иронии, но этим не шутит. «Так глубоко вошла в меня тюрьма! — горько признается он в „Автобиографической повести“. — Так долго я был болен тюрьмой…»
Многие ли из нас сегодня вправе утверждать, что эта болезнъ, за давностью перешедшая в вялую хроническую форму, не таится в их крови, нервах, генах? Грину и подавно не пришлось вылечиться от нее: воздух эпохи не благоприятствовал. Зато он пишет о желанном исцелении со страстью заклинателя, щвдро делясь с нами энергией сопротивления. Точнее — бегства. А что? Бегство на российской почве — действие не пустячное, идея почтенная. Тут своего рода противоядие, выработанное культурой за века рабства. Не зря в пору расцвета Гулага детишкам с младенчества вдалбливали, что бежать позорно, это удел трусов и предателей.
Чтобы верить такому, надо очень многого не помнить. Ни Григория Сковороды, странствующего философа и поэта стародавних времен, который на склоне лет похвастался со светлым, почти детским торжеством: «Мир ловил меня, но не поймал». Ни оскорбленного Чацкого, ни трех непоседливых чеховских сестер, хоть их и «проходили» в школе («проходя», топтали). Как они рвались: «Вон из Москвы!.. Бегу, не оглянусь…», «В Москву! В Москву!». Душу спасти хотели. Им еще казалось, что есть где-то «оскорбленному чувству уголок». Но и в этом разуверившись, поэт беспощаднейшего из столетий бросает в лицо «Жизни»:
Не возьмешь моего румянца -
Сильного — как разливы рек!
Ты охотник, но я не дамся.
Ты погоня, но я есмь бег.
Не возьмешь мою душу живу!..
Однако здесь существенная разница. В старину на Руси беглец искал спасения. В двадцатом веке он о спасении грезил, а ждал ежеминутно смерти. «Я есмь бег» — ситуация жестокая. Если догонят, остается одно: продать свою жизнь подороже. Об этом мне впервые поведал тоже Грин.
«Он шел, а сзади, догоняя его, бежали шестеро, изредка останавливаясь, чтобы прислушаться к неясному шороху движений затравленного человека… Тарт обернулся почти с облегчением, с радостью воина, отражающего первый удар. И тотчас остановились все.
— Мы ищем тебя… Здравствуй, приятель. Может быть, отпуск твой кончился и ты пойдешь с нами?
— Завтра, — сказал Тарт, вертя прикладом. — Вы не нужны мне. Оставьте меня, гончие. Какая вам польза от того, что я буду на клипере?
— Тарт! — испуганно крикнул худенький, голубоглазый крестьянин. — Ты погиб. Тебе, я вижу, все равно, ты отчаянный человек. А мы служим родине! Нам приказано разыскать тебя!
— Какое дело мне до твоей родины? — презрительно сказал Тарт. — Ты, молокосос, растяпа, может быть, скажешь, что это и моя родина? Я три года болтался на вашей плавучей скорлупе. Я жить хочу, а не служить родине. Как? Я должен убивать лучшие годы потому, что есть несколько миллионов подобных тебе?»
В начале рассказа великолепно передано преображение души, околдованной красотой острова. Тарт дезертирует с военного корабля, чтобы остаться здесь навсегда. «Остров Рено» обычно называют первым настоящим гриновским рассказом, и летом 1990-го в юбилейную радиопередачу включили именно его. Случайно услышав, я заинтересовалась: неужели дочитают до конца? До этих дерзких слов о родине, которые я когда-то прочла с тяжело заколотившимся сердцем: «Да! — говорило оно. — Да! Да!» И потом, когда обреченный Тарт стрелял в своих преследователей, «книжная» девочка, так ненавидевшая насилие, что собственной кошке мешала поймать мышь, стреляла вместе с ним.
Могли бы они там, на радио, и дочитать «Остров Рено». Все-таки на дворе была перестройка… И в какой-то телепередаче уже цитировали Дюрренмата — европейский классик думал о том же: «Когда государство начинает убивать людей, оно всегда называет себя родиной».
Но нет: оборвали на полуслове. При всем юбилейном почтении к Грину. Как же, передача для школьников… Что мы знаем о наших школьниках? О человеке, пересекающем еще Толстого пугавшую «пустыню отрочества» в столь неблагополучном мире? Подросток может не ведать причин, размеров, смысла неблагополучия. Но в его подсознании эта информация копится, и чем безотчетное смятение, тем опаснее.
Мы твердим ему о долге, доброте, любви к ближнему и отечеству, печемся о том, чтобы его духовная пища как можно дольше оставалась диетической, а потом жалобно кудахчем: откуда столько озлобления? А это, «как разливы рек», вырвалась наружу не познавшая себя, непросветленная стихия души, у которой уже есть свои счеты с обществом. Другие, по внешности, пожалуй, и совсем не те, что у нашего поколения. Но счеты есть. Что ему с ними делать?
Свободен лишь тот, кто понимает себя и владеет собой. Вроде бы договорились: такой человек и обществу нужен, никто, кроме него, не спасет страну, а может, и планету. Золотые наши слова, а как доходит до дела, мы по-прежнему норовим формировать «идеальных» и «цельных», чтобы пребывали в неведении греха, бескорыстно трудились ради общей пользы, при звуке трубы по естественному побуждению строились в ряды. И сколь бы дельно кто-нибудь, как, к примеру, психолог и публицист Б.Кочубей в «Литературном обозрении (1990, № 7) ни доказывал, что существо свободы состоит в сознательном выборе между добром и злом, нам жутко готовить детей к такому выбору. Вы, читатель, наверняка замечали в старших такой страх. Постарайтесь не злиться и не презирать нас за малодушие. Ему есть оправдания, вы это поймете, когда окажетесь на нашем месте.