Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 10



— Знаешь, есть анекдот… Идет коллегия министерства. И вдруг министр сострил. Все подобострастно захихикали. А один сидит и не смеется. Министр подходит к нему: «Что, не дошло?!» — «Нет, я из другого министерства». Так вот, я из другого министерства, Борис. И поддакивать вам не собираюсь.

— Но министерство-то очень большое: вся страна! — возразил отец.

— То высказываешься за всю страну, то за весь народ. Даже за свой народ, за еврейский, я бы лично высказываться не решился.

Но как раз от имени этого народа отца вскоре попросили высказаться. Еще раз…

Отцу позвонили из редакции газеты «Правда» и поздравили с успехом, о чем он сообщил нам без гордости, продолжая защищаться холостыми патронами. Абрам Абрамович потер пустой рукав пиджака и, воспользовавшись отсутствием мамы, сказал:

— Успех на крови? — Освобождаясь от гнева, он покашлял и добавил сочувственно: — Твоя лаборатория предотвращает чуму… А по-моему, чума набирает силу.

«Как повезло, — думал я позже, — что в те времена повсеместно прослушивали лишь телефонные разговоры, но еще не созрели до широкомасштабного прослушивания квартир. По крайней мере, Героев Советского Союза!»

— Ошибаешься, — возразил Анекдот, когда я поделился своей успокоенностью. — Как раз квартиры Героев и прослушивались в первую очередь. Чем значительней была личность, тем меньше ей доверяли. Парадокс? Но парадоксальна и вся наша жизнь.

Еврейский Анекдот предпочитал вести подобные разговоры на «свежем воздухе». Однако все чаще переступал через это правило: пришлось бы целые вечера проводить на улице.

Вслед за поздравлением отца пригласили в редакцию самой главной газеты, созданной лично Владимиром Ильичем.

— Наверное, хотят, чтобы ты что-нибудь сочинил: присоединился к всенародному гневу письменно, — предположил Анекдот. — Сочинишь? Терять уже нечего.

— Им терять? Которые сами во всем сознались?

— Нет, тебе.

— Да они же сознались! — взвинчивая себя, повторил отец.

— Стало быть, ты имеешь право вынести им приговор? — Опять пользуясь отсутствием мамы, Абрам Абрамович не амортизировал юмором вернувшийся к нему гнев. — Никогда еще и ни в какие исторические эпохи не было так много судей! Самое же поразительное, что миллионы судей принимают одно и то же решение.

— Потому что другого не может быть, — с неколебимостью ответил отец.

Абрам Абрамович не угадал: в редакции отцу не предложили что-либо сочинять, а попросили лишь подписать. До него уже расписались многие… И все, как один, евреи.

До последнего часа своей жизни отец не мог позабыть об этом.

В серокаменном, тяжело надавившем на землю здании отовсюду наступало на отца одно и то же слово из шести букв: «ПРАВДА».

— Правдой нельзя заклинать, — однажды сказал Анекдот, — ей нельзя удивляться. Ты сообщаешь: «Я видел на улице одетого человека». Вот если б ты встретил голого! Да-а, правду нельзя замечать. Как не замечают нормального воздуха. Если он становится ненормальным, опасным…

— Почему? — возразил отец. — Иногда восклицают: «Какой чистый воздух!»



— Это сигнал тревоги. И прежде всего для нас, для врачей. Ибо означает, что люди привыкли к воздуху загрязненному, а чистый для них — событие. Пойми, если правдой гордятся, если за правду хвалят, значит, привыкли ко лжи.

В вестибюле отца встретили два руководящих деятеля еврейской национальности. Они были известны пуленепробиваемой ортодоксальностью, верноподданническим царедворством.

— Отрабатывают свой хлеб! — говорил Еврейский Анекдот. — Даже у Гитлера были «нужные евреи». Те уж старались пошибче нацистов! И евреям-политикам, которых наш выдвигает, руки подавать нельзя. Если он ради них перешагнул через свое юдофобство, то через что же перешагнули они?!

Два деятеля, как конвоиры, взяли отца под руки, ввели в лифт, вывели из него и проводили в кабинет главного редактора. Может, они боялись, что отец по дороге сбежит?

Самого главного в кабинете не оказалось, ибо там собрались только евреи. И все до одного — знаменитые! Новаторы производства, ученые, писатели, музыканты… Не хватало только Героя войны. И его привели.

Рассказывая об этом, отец всякий раз подчеркивал одну, быть может, второстепенную, но намертво вцепившуюся в его память деталь: никто из знаменитостей с ним не поздоровался.

— Такие интеллигенты… Но не кивнули даже.

Знаменитости и друг с другом совершенно никак не общались. Сидели на диване, на стульях вдоль стен, уставившись в никуда. Отца как бы и не заметили. Восковая, сероватая бледность покрывала их лица. А растерянность и крайнее напряжение проявляли себя в недвижности рук. Пальцы так сцепились друг с другом, что, казалось, могло произойти замыкание и вспыхнуть пожар.

Передвигались только два руководящих деятеля и отец. Его подвели к столу… Посреди на зеленом сукне (можно было бы сказать, «как на поле», но с полем то сукно, хоть и зеленое, протестующе не ассоциировалось) — так вот, на зеленом сукне возлежал неестественно огромный двойной, или хищно двукрылый, лист. А на нем — текст и колонки фамилий, напечатанных типографским способом, будто вросших в бумагу. И еще подписи, истерично изрисовавшие второе крыло листа — параллельно, полуперпендикулярно, вкривь и вкось… Когда отец начал всматриваться в текст, крылья стали казаться ему все более зловещими, а подписи нарочито неразборчивыми. Та продуманная неразборчивость была трусливо-наивной: она расшифровывалась инициалами, фамилиями, набранными жестким шрифтом. Он был таким, что сомнения — даже в букве единой! — диктаторски исключались.

Согласно тексту, который отец, обладавший снайперским зрением, дословно прочитать не смог, новаторы, именовавшиеся тогда стахановцами, ученые и писатели, музыканты и режиссеры — все согласно и дружно, хоть в реальности стеснялись друг на друга взглянуть, — признавали вину еврейского народа перед другими народами и жаждали лишь одного: искупления. Оно, как понял отец, могло осуществиться только вдали от нашего дома, в Приморье, где расположилась автономная Еврейская область. Воссоединение с ее населением — а может быть, поселением — являлось, оказывается, целью жизни тех, кто собрался в казенно-барственном кабинете. Там, где отца с разных сторон гипнотизировало слово «ПРАВДА», будто высеченное из кремня. Исключительно вдалеке от родного города и родного дома могла быть, оказывается, обеспечена, гарантирована и наша полная безопасность, ибо народ всей страны, понял отец, возмущался так сильно, что готов был к действиям необузданным, непредсказуемым.

Затвердевшие на диване и на стульях вдоль стены знаменитости просили без всякой задержки, как можно скорее погрузить их в теплушки и отправить для воссоединения, искупления и спасения.

— Подпишите, пожалуйста, — мягко подсказал отцу один из руководящих деятелей, будто речь шла о каком-нибудь юбилейном поздравлении.

— Если, разумеется, вы согласны, — с ласковой демократичностью добавил второй.

И отец расписался. В чем? В доверчивости? Или в трусости, хоть от рождения был Героем? На это сейчас с достоверностью трудно ответить. Но только не в трусости! Окаменелая убежденность, я думаю, водила его пером. Но сквозь эту окаменелость пробилось странное изумление: неужели Гутенберг изобрел свой станок, чтобы напечатали со временем то, что он, отец, подписал.

При чем тут был Гутенберг? Но ведь и все остальное навалилось вопреки реальности и рассудку.

Обычно отцовская подпись «Певзнер» выглядела по-строевому прямолинейно и безоговорочно, как слово «Правда» в серокаменном здании. Но там, в этом здании и его особой важно-вельможной обители, отец расписался тоже с нарочитой неразборчивостью.

— Ты, значит, подписал прошение о депортации? — еле слышно, беспощадно комкая свой пустой рукав, сказал Анекдот.

— О чем? — переспросил отец.

— О депортации. Это тотальная, поголовная высылка. — Мамы не было, и Абрам Абрамович мог не сдерживаться. — Сражаешься с чумой?.. А она все распространяется, перерождаясь в эпидемию. По-моему, ты борешься с какой-то не той чумой. Надо бы с нравственной, политической!