Страница 6 из 14
6
В конце сентября Надя ушла в няньки.
Я вернулся из школы и застал Дашу в слезах. Она редко плакала, а если и плакала, то незаметно, беззвучно. И уж если нельзя было стерпеть, то выскакивала с плачем в сенцы, в чулан и там давала волю слезам. Прятала Даша слезы неспроста: если мы — я, Надя, Танька — видели их, тоже начинали реветь, догадываясь: случилось горе — Даша зря плакать не будет. Так было, когда зимой не растелилась наша корова, когда украли хромовые Дашины сапоги, когда Надя вернулась из школы, принеся похвальную грамоту за четвертый класс, с опухшим от голода лицом… Так было… Всякое было за четыре года, что мы живем без матери и отца…
Заметив меня, Даша вскочила с коника и метнулась к умывальнику — смыть слезы. Я, однако, заметил их, и у меня оборвалось сердце.
— Что? — выдавил я короткое слово и прикусил губу.
Даша вытерла лицо рушником, стараясь быть спокойной, ответила:
— Надя ушла…
И выбежала из хаты. Я понял: доплакивать.
Не снимая сумки, я сел на Дашино место — на коник. Навернулись слезы. Как без Нади теперь? Это она научила меня читать и писать, это от нее я узнал много басен Крылова, стихов всяких: про зиму, про весну, а еще — про недавнюю войну. Танька, правда, тоже кое-что мне читала, но редко и с меньшей охотой.
Пусто станет в хате без Нади, пусто и одиноко. Я вот приходил из школы — она меня ждала. Кормила, расспрашивала, тетрадки мои рассматривала, за пятерки по голове гладила.
Теперь я приду — и никто меня не встретит…
Больно и обидно. Чужого ребенка будет нянчить и ласкать теперь сестра, а не родного брата.
Две слезинки я не удержал, и они скатились по щекам, ко рту. Я лизнул губы, ощутив горько-соленый вкус.
А может, права Надя: на одного едока будет меньше. Вчера Даша смолола те самые полтора пуда ржи. Что это — на четверых-то? На неделю-полторы хватит. А троим на дольше хватит, это верно. Впрочем, полтора пуда — дели их хоть на четыре части, хоть на три — все равно капля в море. Все равно целый год сидеть нам без хлеба, на одной картошке, а ближе к весне — на бураках, ну, а когда их не станет… Про это «когда» боюсь думать. Только б прошлое лето не повторилось с его оладьями-тошнотиками из гнилой картошки, лепешками из лебеды и конского щавеля, супом с речными ракушками.
Надя от тошнотиков теперь избавлена…
Вошла Даша, держа в руках новые лапти. Мои! Мне их на прощание Надя сплела!
— На! — положила Даша лапти на коник, рядом со мной. — Перед самым уходом Надька закончила, опорки приделывала. Велела только коньки не прикручивать, а то враз их сведешь.
Я просиял. Спасибо, Наденька, за лапотки, теперь мне зима не страшна! Онучи у меня есть, вот теперь и лапти готовы, не надо к чужим людям с поклоном идти: «Сплетите, пожалуйста». Надя у нас приспособилась их плести не хуже любого мужика. Сначала только старые подшивала, а потом сходила к кому-то и подсмотрела, как начинают плести лапти, и научилась в конце концов этому мудреному крестьянскому ремеслу.
На зиму мне лаптей хватит — это точно. А в чем буду ходить во втором классе? Стоит ли так далеко заглядывать? Главное — сейчас обут. А до следующей зимы еще во-о-он как далеко!
Почему Даша не отдала тебя и Таню в детдом? Я знал, как вы живете, и не раз советовал ей оформить вас в один из детских домов. Тяжело было видеть вашу бедность. Предполагаю, что Даше отсоветовали вас оформлять соседи (чего греха таить, детдомов побаивались), потому что ни одной веской причины не отдавать вас она не называла. Конечно, ей тогда было лет двадцать, и в житейских вопросах она разбиралась слабо. Вот и прислушивалась к кому надо и не надо. А если она действительно из жалости не хотела с вами расставаться, так эта жалость дорого вам, детям, обошлась.
7
Небольшое отступление.
Мы, мальчишки, любили вертеться около мужиков. Обычно на колхозном дворе возле кузницы они собирались — летом после работы. Курили, обсуждали деревенские новости, виды на урожай, трудные налоги, очередной заем и мировые проблемы, У кого из ребятни были отцы, те к отцам льнули, устроившись рядом или на коленях. А безотцовщина, вроде нас с Пашкой Серегиным, усаживалась в сторонке, за спинами мужиков.
Располагались на старых санях и телегах, нуждавшихся в ремонте, а то и просто на траве, если было тепло и сухо. Мужики почему-то нас не прогоняли, хоть наше присутствие явно сдерживало рассказчиков, и если кто-нибудь все-таки крепко выражался, его тут же одергивали: «Нельзя при детях-то…» А мы хитровато ухмылялись: и похлеще, мол, матюки знаем.
Преобладали на этих сходках воспоминания о недавней войне, разговоры про таинственную атомную бомбу. Недавно-де американцы испробовали ее над Японией, так сила у нее, писали в газетах, страшная: одним взрывом уносила тысячи народу.
— У нас, должно, тоже такая штуковина есть, — говорил конюх дед Степан.
— Должна быть, как не быть.
— Не позволють наши от какой-то Америки отстать. Не позволють, это уж как пить дать.
В конце четвертой четверти это случилось. Иван Павлович вошел в класс хмурый, озабоченный, растерянный какой-то и сбивчиво сказал:
— Наша ученица… Шишкина Галя… умерла… Сегодня занятий не будет… пойдем на похороны…
Галя жила с матерью и братом в ветхой избенке, босиком она ходила в школу дольше всех — до середины октября. Потом мы ее не видели, говорили, что заболела. И вот — умерла. От воспаления легких.
После слов Ивана Павловича меня охватила нервная дрожь. Я тоже ведь мог схватить воспаление, когда ослушался Дашу, и тоже мог умереть… (Впрочем, замечу в скобках, мое воспаление легких далеко от меня не уйдет. По весне, в пору половодья, я, не один раз промочив ноги, в конце концов слег, весь в немыслимом жару. Промедли Даша всего на сутки, сказал врач, не отвези меня в больницу, вряд ли бы я выжил.)
Не было виноватых в Галиной смерти, никто никого не осуждал: ни взрослые, ни мы, дети.
Не согласен, что не было виновных в Галиной смерти. Война, развязанная фашистами, тому виной (мы не одно десятилетие ощущали ее последствия). Она лишила нас самых необходимых благ, она разорила нашу страну, осиротила детей.
8
Мне бы с Вовкой Комаровым дружить: он хорошо учится. К тому же поведение у Вовки — лучше быть не может. Все четыре урока он сидит не шелохнувшись, а после уроков летит домой без оглядки. Вовка рад бы не бежать стремглав домой, на уроках или на перемене пошуметь, да боится, что Иван Павлович отцу нажалуется.
Отец же у Вовки — жестокий человек. За малейшую провинность порет. Да норовит не просто ремнем отодрать, а пряжкой.
Меня за провинности Даша тоже по головке не гладит. Тоже иногда мне достается, но не так, как Вовке. Ремня у нас дома нет, есть одна веревка, которой когда-то корову привязывали. Эту веревку я всегда куда-нибудь прячу, и если Даша вдруг решит меня проучить, то веревки, как правило, под рукой у нее не оказывается, За лозиной на улицу бежать? Я улизну. Тогда в ход идет рушник или тряпка. Я нарочно погромче визжу, будто меня режут, хотя мне вовсе не больно. Визг мой на Дашу действует расслабляюще, стегать она начинает легонько, принимается просто ругать. Но ругань стерпеть можно и молча, и я унимаюсь.
Случается, правда, что веревку Даша находит, и тогда — берегись. Сгоряча до синих полос на спине может отстегать.
Я пробовал, по настоянию Даши, сойтись с Вовкой и его дружками, но бесполезно. Скучно с ними: у них одни домашние задания на уме.
То ли дело с Пашкой Серегиным и Колькой Зубковым! Они учатся на двойки с тройками, и это их нисколько не тревожит. Из школы мы возвращаемся поздно, по дороге играем в чику. Если погода сухая, то играем на улице, а если дождь идет, то заходим к Кольке. Мать его работает свинаркой, почти целый день пропадает в свинарнике, а нам только это и нужно — полная свобода, что хочешь, то и делай.