Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 82

Аркадий Борисович пинками привел Купецкого Сына в какое–то подобие чувства, мощной дланью ухватил его за ворот, и только Васькины подошвы мелькнули на пороге.

С грохотом скатившись с крыльца, Купецкий Сын окончательно пришел в себя. В темноте над головой гремел хозяйский бас:

– Раскидайка! Соболь! Кусь его! Взы! Ату! Лю-лю–лю!.. Вжикнуло по проволоке кольцо, брякнули цепи,— налетели псы, задыхаясь от ярости, и пошли катать Ваську, полосовать на нем одежонку.

– Ой–ой–ой! — заорал Купецкий Сын благим матом.— Спасите, люди добрые!

На шум выскочил из сторожки дед Савка. Закричал не хуже Васьки, втерся в кучу малу, пихаясь ногами и прикладом берданки, отогнал собак. Подслеповато моргая, разглядел на крыльце хозяина.

– Эх, Аркадий Борисович,— сказал укоризненно.— Нехорошо так–то. Живого человека едва собакам не скормил…

– Молчи, старый пень! — лениво отозвался сверху Жухлицкий.— Гляжу, много понимать стал!.. А Ваську вон со двора!

Распорядившись таким образом, Аркадий Борисович ушел в дом продолжать веселье.

Ахая и причитая, дед Савка помог Ваське подняться и, бережно придерживая, повел в сторожку.

– Эк отделали–то тебя! — поражался старик, усаживая Ваську на лавку.— Мыслимое ли дело — такие волкодавы! Хорошо, без злобы они тебя рвали. Вконец озверел хозяин!

Купецкий Сын всхлипывал, сморкался, жалостливо разглядывал исцарапанные руки; сморщив лицо и охая, ощупывал бока.

– И одежонку всю кончали! — удивленным басом сказал он вдруг.— Шкуру–то ладно — заживет, а одежонку–то, поди, уж не зачинить теперь.

– Что уж тут зачинять, Вася,— вздохнул дед Савка.— Помойся–ка да ложись спать, ужо утром какую ни на есть одежонку схлопочем.

Дед полил теплой воды из чумазого медного чайника,— Васька смыл с лица тесто, сопя от боли, повыбирал засохшие комки из усов и бороды.

Уложив Ваську на лавку, дед погасил свечу и сел у окошка. Скоро он начал позевывать, ронять бессильно голову, а немного погодя сипло присвистнул пару раз и пошел выводить носом рулады и трели.

А Ваське не спалось. Что–то огромное и жаркое мучительно ворочалось в груди, силилось вырваться. Купецкий Сын дрожал, как в лихорадке, облизывал сухие губы, негромко рычал, сдерживая рвущийся из груди вой.

С отчаяния Васька принялся вспоминать молитвы на сон грядущий. «Ослаби, остави, прости, боже,— бормотал он, извлекая из закоулков памяти полузабытые слова,— прегрешения наши, вольныя и невольныя, яже в слове и в деле, яже в ведении и в неведении, яже во дни и в нощи, яже во уме и в помышлении… вся нам прости, яко благ и человеколюбец… Ненавидящих и обидящих нас прости, господи… Благотворящим благосотвори… Братьям и сродникам нашим даруй яже ко спасению прощения и жизнь вечную…»





Нет, не помогала молитва, и покой не шел к нему.

Удивительное дело — что, казалось бы, случилось особенного? Разве мало его били? Не люлюкали и не тыкали пальцами? И не приходилось ли после того Ваське кривляться и паясничать, веселя своих же обидчиков? «Ваське, ему ништо,— смеясь, говорили старатели.— Эй, Купецкий Сын, представь комедь,— подвигай ушами! Видал? Гы–ы…» А какие жестокие шутки, и не по злобе, а единственно от скуки придумывали порой старатели! Другой бы, кажись, схватил топор да порешил мучителей и сам бы загинул. А Васька — нет. Все знали — не обидчив Васька, Васька все стерпит. И сам он привык к этому. А вот поди ж ты…

Ужас от никчемно прожитой жизни не в первый раз приходил к Ваське. Больше всего он боялся этих пустынных ночных часов, когда отходили хмель и пьяная беспечность и впереди разверзалась как бы черная яма. Безнадежность, пустота… Эх, так и наложил бы на себя руки. Одно удерживало — опять–таки выпивка, а если не было ее под боком — то желание дожить до утра, до новой опять же выпивки. Но сегодня что–то непонятное, незнакомое росло во взбаламученной душе Купецкого Сына. В душной темноте сторожки снова и снова вставал перед глазами Жухлицкий, хмельной, сытый, и рявкал его глумливый голос, науськивая собак. И еще одно почему–то всплывало из глубин памяти: ясный весенний день на Иерусалимском кладбище в Иркутске; приземистая часовня за кустами черемухи, увешанной плакучими белыми соцветиями; сам он, испуганный, маленький, и мать во вдовьем черном платье, никнущая над могильной плитой; пышные облака, торжественно плывущие в вышине… Величавая безмятежность в небе, тихая печаль на земле. «…Со святыми упокой, Христе, душу раба твоего, идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная…» Два видения наплывали друг на друга, словно в чистой воде таежного родника расходилась грязь. Боль рождалась от всего этого, боль и что–то еще, чего Васька не понимал и понять не пытался.

Купецкий Сын приподнялся, прислушался.

Храпел и посвистывал дед Савка, шумела за окошком непогода. Ваське не лежалось. Он встал, ощупью обулся и, осторожно приоткрыв дверь, выскользнул наружу. Ветер сразу запустил холодные свои лапы в прорехи, капли нешибкого дождя покатились за ворот. Поеживаясь, Васька сделал два–три шага, и тотчас, набегая, загремела цепь. Купецкий Сын отскочил, прижался к забору. Смутно видимая в темноте одна из давешних собачищ зарычала, безуспешно пытаясь дотянуться до него. Негромко гавкнув пару раз и поворчав, примолкла, но уходить, видно, не собиралась. Стоило Ваське шевельнуться, она начинала предостерегающе рычать. Купецкий Сын оказался в ловушке — он стоял на единственном крохотном пятачке, где его не могли достать клыки свирепой твари. Ни вернуться обратно в сторожку, ни до ворот дойти…

Дождь усиливался, косые его струи, подхваченные ветром, секли нещадно. Васька приплясывал, кутался в свои лохмотья и, ощеряясь по–волчьи, косился на освещенные окна на втором этаже хозяйского дома — там, в гостиной, продолжался пир.

Время шло, и Купецкому Сыну становилось невмоготу. Зловредный псище так и не отходил от Васьки. Видно, даже собаке была до чертиков скучна караульная служба в ненастную эту ночь. Изредка она шумно отряхивала со своей шубы дождевую влагу, с прискуливанием зевала,— клыки ее жутковато проблескивали сквозь тьму.

«Эдак и замерзнуть недолго,— с тоской подумал Васька.— Эх, была не была, мое достоинство при мне, а фамилия Разгильдяев!» Он сделал крохотный шажок, прижимаясь спиной к забору. Замер. Пес издал неясный звук,— что–то вроде хихиканья.

– Шарик, Шарик… Ты же хороший, умный…— льстиво приговаривал Васька, крадясь, как тать в нощи.— Ты уж пропусти меня, господин собачка, ладно? А я тебе в другой раз гостинец принесу… Сиди, миленький, отдыхай… не изволь беспокоиться по пустякам…

Вот наконец и ворота. Купецкий Сын протянул руку, нащупал засов. Тяжелая кованая задвижка не поддавалась. Пес громыхнул цепью. Ваську прошиб пот. С усилием отчаяния навалился он — засов нехотя пошел с места. Предчувствуя всем хребтом остроту безжалостных клыков, Васька рванул калитку и без памяти вывалился на улицу.

Только отмахнув пару сотен саженей, Васька опомнился и перешел на шаг. Тихо и уныло было вокруг. Смутно различимые дома, черные заборы и прочие ветхие строения — все словно съежилось под холодным ночным дождем. И ни звука кругом — только шелест падающей воды. Васька шел торопливо, втянув голову в плечи и крест–накрест обхватив себя руками. Он даже не задумывался, куда идет,— шел лишь бы идти. И только очутившись перед темным длинным домом, спохватился, глянул вокруг осмысленными глазами, узнавая это место. Некоторое время он стоял в нерешительности, потом, пробормотав: «Перст божий»,— перелез через жердовые ворота.

На стук отозвались не сразу. Васька топтался на расшатанном крыльце, нетерпеливо поглядывал по сторонам. «А может, того… не надо бы сюда?» — мелькнула мысль, но тут в сенях послышались осторожные шаги.

– Кто? — глуховато спросили из–за двери.

– Это я… Васька Разгильдяев. По делу я…

За дверью помедлили, потом брякнула задвижка.

– Входи,— знакомый голос Турлая был хрипловат и не слишком ласков.— Что, дня, что ли, не хватает?