Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 68 из 108

Надя была виртуозом. Она делала полнометражный фильм за деньги, полагающиеся во ВГИКе для дипломного короткометражного. Она снимала в бесплатной кухне друзей, в ремонтируемом отделении роддома, на ночной улице. Морозы грянули раньше времени. Женя должна была полфильма брести в белом плаще, повиливая бёдрами. На ногах у неё в это время были валенки, а она замерзала так, что перед каждым дублем требовала водки. Надя стояла у камеры, держа полный штофик. Но, во-первых, Женя была пьющая артистка, и мы всё время боялись, что она уйдёт в запой, а во-вторых, на плёнке получалось то, что у киношников называется «пьяный глаз».

Посмотрев готовый материал, хозяева казахской студии решили, что в нём маловато секса, и потребовали, чтоб Надя досняла воспоминания героини о юношеских ужасах. По договору они имели на это право и ещё сунули туда местных актёров. Но кино все равно получилось хорошее, и монтажницы засмотрели копию до дыр, приглашая всех знакомых. После нескольких премьер картина, к сожалению, легла на полку, поскольку у нас не было на неё прав, а хозяева студии уже занимались другим бизнесом.

Ужасное случилось потом. В конце пьесы героиня сжигала деньги, и из-за этого в театре при постановке всегда были проблемы с пожарными, которые не разрешали разводить огонь даже в пепельнице. Надя этого и не снимала, закончив историю чуть раньше. И вдруг ей позвонили, что сгорело то самое отделение роддома, в котором снимался фильм. А через неделю сгорела Женя Попкова, не слишком трезвая прикуривая от газовой колонки. От неё остался только наш фильм «Мне не забыть, не простить».

За фильм я получила неожиданно большие деньги. Месяц пировали, купили отличный телевизор, обновки, но деньги всё не кончались. А тут лето. Сашины родители, устав от экологически грязного города, приобрели под дачу дом в украинском селе, и мы поехали на него любоваться. Там действительно была лепота, пейзажи, колодец, печки, грядки.

Когда Саша поехал покупать обратные билеты в Москву, женщина в очереди рассказала «така гарна хата у том селе продается», посадила его на мотоцикл и довезла. Вернувшись, муж так нахваливал увиденное, что на следующий день мы добрались до села Пастырского и нашли продавца, тощего лысого цыганистого Мыколу. Мыкола разлился соловьём, показал дом, сад и погреб, назначил цену и предложил «сразу не куплять, а пока так себэ пожить».

Дом был огромный, двухкомнатный, мазанный, сырой внутри и с неоткрывающимися окнами. Вид и сад были сумасшедшей красоты; в центре двора шелестела огромная как дуб пятисотлетняя груша, посаженная ещё польскими монахами. Увидев всё это в малиновых отблесках заката, мы решили, что теперь это наш дом. Саша с детьми соорудили ложе из снятой комнатной двери на кирпичах и устелили его сеном с чердака. Когда мы проснулись, в саду на скамейке стояли ведро картошки и десяток яиц. Старухи-соседки, услыхав что приехали «молодые городские с дитями», занялись благотворительностью.

Мне было двадцать девять, но сельскую жизнь я видела только в кино. Я не могла растопить печку, замазать осыпающийся угол, достать из колодца ведро воды, нарубить дров и т. д. Меня считали идиоткой, а Сашу — промахнувшимся с бабой, поскольку старухи представляли себе московскую жизнь сельским домашним хозяйством, перенесённым в многоэтажную башню. Попадались экземпляры, которые просто за всю жизнь ни разу не выезжали из села, например покойная баба Оксана, делившая весь мир на своих и цыган. По причине сложносочинённых серёг и длинного сарафана я навсегда попала для неё в «цыганки», и она каждый раз просила привезти ковёр, поскольку лет тридцать назад купила у цыганки «ловкий ковёр с зайчиками».

Всё лето мыли, чистили, прибивали и украшали жилище, которое с каждой секундой становилось всё роднее и трогательнее, и потихоньку вплетались в сложное тело села, состоящего из живописнейших хуторов. Улицу нашу звали Паланка, она считалась улицей стариков. Из молодых на всю улицу были председатель колхоза с женой, дотянувшие асфальтовую дорогу ровно до собственного дома, горбатый Ванька, отсидевший за убийство и гоняющий пьяным на тракторе, сшибая столбы и заборы, да семья учителей по кличке Молодые Колбасы.

В начале нашего куска улицы жили Иван с Келиной. Иван считался местным интеллигентом. Он был угнан мальчишкой немцами и батрачил в Европе. Приехал в страну после победы, отсидел как шпион двадцать пять лет, потерял полжелудка и вернулся в родное село. Иван пил чай и кофе, как городской, имел в хате портрет Хемингуэя, выписывал газеты и в белой рубашке уходил на ночь сторожить колхозную контору.





Хозяйство у Ивана было огромное, и его бедная, до старости красивая жена, ходившая на двух палках, этим хозяйством занималась. Черкасская область считается самой плодородной землёй на Украине — колья заборов прорастают здесь листочками; а вода в колодцах практически минеральная, порезы и ранки заживают здесь, как на героине фильма «Солярис». Но отложение солей мучает аборигенов, перешедших тридцатилетний рубеж. Поскольку работа на огороде состоит из перманентного пропалывания сорняков, прущих на глазах из земли, женщины проводят в согнутом состоянии по десять часов в день, и к старости их сгибает пополам. Вот Келина и поддерживала палками свою наклонившуюся почти под прямым углом когда-то роскошную плоть.

За Иваном с Келиной жила певунья Ганна. Весёлая беззубая старуха, прижившая невесть от кого двух красавцев сыновей и сочинявшая любовно-срамные песни. Под стакан горилки она могла напеть их целую кучу и рассказать такую же кучу баек. Она была как древний символ плодородия: у неё в саду росло лучше, чем у других, и даже комнатные цветы весь год цвели от её присутствия.

Дальше ютилась неопрятная пьянчужка Фроська, она не вела хозяйства, а шаталась по крестинам, свадьбам да похоронам в надежде, что угостят. Брат, полковник, начинал когда-то строить ей кирпичный дом, поставил основу, потом то ли помер, то ли раздумал. Кирпичная коробка без крыши заросла лопухом, в ней тусовались куры и кошки. А Фроська бедовала в оползшей задрипанной мазанке.

За Лизкой жила больная на голову Танька — баба-яга в развалюхе с дырами в крыше. По ночам она носилась по тропинкам, грязно ругалась низким голосом и приворовывала по погребам.

За ней стоял крепкий богатый дом Молодых Колбас. Это были симпатичные ребята, получившие кликуху по наследству — жена была дочерью Старых Колбас, прозванных так за жадность. Она была милая женщина килограммов на сто, а муж был маленький, круглоголовый, весёлый и очень величественно сидел за баранкой ушастого «Запорожца». Яростно похожие на него четверо конопатых мальчишек носились вдоль яра на велосипедах.

Далее жила Мархвина, рано овдовевшая с тремя детьми. Чтобы поднять их, Мархвина всю жизнь ткала из ветоши узорные дорожки на всё село, и ноги её засолились и деформировались в позе, в которой целыми днями нажимали на педаль. Мархвина еле доходила до калитки.

За ней Настя-колдунья, с тем самым сыном Ванькой, что сидел за убийство. Настя глазила коз и коров — от одного мрачного зырка животина переставала доиться и хозяйки всячески заискивали перед ней при встрече. Ещё Настя матюгала свою корову. В селе ругаться матом считалось последнее дело, ругались наезжающие городские дети, и старики вправляли им за это мозги.

За Настей жил главный жених Паланки — Христофорыч. Он, по собственному определению, прошёл «и Крым, и Рим», что означало прошёл войну до Берлина. Больше всего за границей его потряс способ откармливания свиней: сантиметр сала, сантиметр мяса. При каждом удобном случае он вспоминал это, закатывая глаза от удовольствия. Христофорыч был очень политизирован, часами дискутировал о том, что Украина всю жизнь кормит Россию, и всякий раз, проходя мимо нашего забора, на всякий случай напоминал: «Крым наш!» Мы пользовались его колодцем, ходили по его груши, угощали его московской снедью и считали главным своим покровителем. Тем более, что он был страшно обаятельный врун и мог сочинять поэмы о собственном героизме и успехе у женщин.