Страница 28 из 41
Мне кажется, я малость запутался, неопределенность раздражает меня, я сам себя раздражаю. Мне, например, противной стала привычка стучать пальцем по часам, и какие-то выражения собственного лица вызывают брезгливость, и даже почерк мой стал мне казаться вычурно пошлым. Это что-то новое в моем самочувствовании, и это пугает…
Звонок в дверь, я открываю, и на грудь мне падает Леночка Худова. Удивительно, как она умеет включать слезы, ведь в такси, небось, не рыдала.
— Помоги, Генночка! — пищит Леночка мне в ухо, орошая его слезами.
— Пойдем в комнату.
Я усаживаю ее в кресло, беру бумажную салфетку и прикладываю к ее щекам. Она спохватывается, достает из кармана брюк платочек и наполняет мою комнату запахами тонких духов. Через минуту она улыбается, глядя, как я с серьезным видом выжимаю салфетку в пепельницу.
— Ну, тебя, Генка! — она надувает губы. — Моя жизнь на волоске, а тебе все шуточки.
Я падаю на кушетку и говорю деловито:
— Рассказывай.
— Ну, чего рассказывать-то? Жуков совсем осатанел. Папа грозится выследить меня, я же где-то ночую.
— Где же мы ночуем? — спрашиваю с любопытством.
— Перестань! Жуков, наверно, бросит меня. Генночка, как мне его оженить, а? Ты вот женишься, как это Ирка сделала, расскажи.
— Очень просто, — отвечаю я с ленцой. — Нужен третий лишний.
Она хлопает длинными ресницами, потом говорит разочарованно:
— Нет, это я уже пробовала. Я ему говорю, что мне один режиссер с Мосфильма предложение сделал, а он говорит: «Ну и прекрасно, валяй».
Я поднимаюсь с кушетки, подхожу к ней, наклоняюсь.
— Дурочка. Третий, да не тот. Нужен маленький-маленький третий, чуть побольше моей ладошки и чуть поменьше твоей мордашки.
Она снова хлопает ресницами. В ее головке совершается какой-то мыслительный процесс, глаза расширяются, губы расплываются в улыбке.
— Ирка беременна! — восклицает она почему-то радостно.
Теперь я моргаю. А ведь и правда, и если допустить, что ребенок мой, то…
— Ирина здесь ни при чем, — отвечаю поспешно. — Но для тебя это вернейшее средство припечатать твоего Жукова к паспорту.
Леночка погружается в размышления.
— А если это не поможет, что со мной будет? — со спокойной задумчивостью говорит она, а глаза тем не менее мокры, и я снова лезу в стол за салфетками. Но, кажется, она пришла к какому-то соображению или решила отдохнуть от страданий.
— Как профессор живешь, — кивает она на машинку и россыпи листов и копирки. Она встает, подходит к стеллажам, пробегает пальцем по корешкам книг, как по клавиатуре.
— Это кто? — тычет она пальцем в портрет Солженицына. Я отвечаю.
— Вот он какой! — удивленно щурится Леночка. — Я по-другому его представляла. А он и правда некрасивый. Злой к тому же.
Я не намерен это обсуждать с Леночкой и пытаюсь переключить ее внимание, но она стоит и щурится.
— Мой папа очень плохо говорит о нем.
— Твой папа лично знавал его? — спрашиваю я насмешливо.
Леночка утвердительно кивает.
— Кто же он, твой папа? — спрашиваю не без любопытства.
Леночка колеблется, кидает последний сердитый взгляд на портрет и отворачивается.
— Папка мой подполковник, — говорит она с непонятной ревностью и даже вызовом. — Он на Лубянке работает. Ты ведь не трепач, правда?
Я по-новому смотрю на Леночку Худову. Оказывается она, такая безобидная, — случайный выброс в нашу среду из того мира, который мы едва ли воспринимаем как мир людей, скорее как мир функций. К примеру, с детства знакомое — «железный Феликс» — я понимал как нечто железно-функциональное и менее всего личностное. Конечно, Леночка — своего рода выродок, если оказалась в нашем кругу. Я смотрю на нее и молчу. Она по-своему понимает мое молчание и говорит не без обиды:
— Этот вот — (кивок на портрет) — и всякие другие чего только не наговорили, а папка мой честный и справедливый, а я его — (кивок) — и читать не буду.
Пора мне что-то сказать, но я, как тупица, не могу оторвать глаз от ее лица. Леночка начинает краснеть и, кажется, обижается.
— Папка говорит, что если им волю дать, то все развалится, а им и нужно, чтобы все развалилось. А китайцы сожрут все по частям. Что, не так?
Не могу я говорить на такие темы с Леночкой Худовой, имеющей главной своей целью оженить на себе посредственного режиссера телестудии. Но Леночке и самой эта тема уже прискучила.
— А мне все это надоело. Я хочу просто жить. Не-на-ви-жу политику!
Я верю ей, я верю, что она не-на-ви-дит даже ту «политику», какую отстаивает ее «папка».
Мне приходит в голову интересный вопрос.
— За что ты любишь Жукова? — Она удивленно смотрит на меня. — Он талантлив?
Она поводит глазами туда-сюда…
— Кажется, не очень…
— Тогда за что? Может, ты свою любовь придумала?
— Может быть, — соглашается она спокойно. — Но я хочу выйти за него, и только за него. Думаешь, других не было?
Бедный папа-подполковник! Что ему какой-то второстепенный режиссеришка, да еще с сомнительными связями, вроде меня, или Юры-поэта, или Женьки?
— А Жуков знает о твоей родословной?
Она мотает головой.
— Прекрасно! Считай, что ты его жена. — Я отдаю себе отчет, что не одну Леночку хочу осчастливить, но и не известному мне подполковнику имею тайную мысль сделать небольшую гадость.
Леночка вся трепещет. Она верит мне. Она на меня надеется.
— Любезность за любезность, — говорю я. — Сегодня у меня трудное деловое свидание. Составь мне компанию.
Она кидается мне на шею. Надо полагать, целоваться — ее главная и единственная профессия.
— У нас еще четыре часа свободных. Махнем в кино? Или посидим в ресторане?
Леночка сияет, но у нее своя идея.
— Поедем в Манеж!
Я строю гримасу. Манеж сейчас оккупирован моднейшим сверхсоциальным художником. Ни толкаться в километровой очереди, ни глядеть на его программные полотна у меня нет желания.
— Без очереди, — обещает Леночка, и я ощущаю за ее спиной могущественный мир ее папаши, попутно вспоминаю, что не однажды уже Леночка устраивала подобные блатные проходы, и никто ведь не подозревал об источнике ее возможностей. Ну, с паршивой овцы хоть шерсти клок. Это, разумеется, не в адрес Леночки, а в адрес источника.
Однако Жуков, если будет не дурак, станет, глядишь, через годик-другой шефом телевидения. Ах, самодовольный тупица не подозревает, какой козырь прет ему в руки. Поможем ему прозреть!
Манеж оцеплен плотной очередью в несколько рядов. Леночка уверенно тащит меня к служебному входу, где уже выстроилась своя очередь блатников. Сквозь них моя подруга пробивается беспрепятственно, что-то показывает дежурному милиционеру, защелкивает сумочку и вталкивает меня в дверь.
Я знаю этого художника. Он оскорбляет меня. Я не знаток живописи, но всякого рода декларации воспринимаю болезненно, и оно понятно, я же интеллигент, я хочу сам составить для себя систему ценностей, в том числе и художественных. А он хватает меня за шиворот и колотит физиономией об свои холсты, он не оставляет мне возможности посомневаться, я, по его мнению, щенок, я должен, узрев его откровения, немедля браться за меч. Но мне этого не нужно. Мне нужно такое искусство, которое оставляет меня свободным от всяких обязательств, которое открывает горизонты моей собственной фантазии. Я смотрю, к примеру, на размазанные по холсту сопли авангардиста, и что хочу, то и воображаю себе, — и мне хорошо и авангардисту приятно. Нужно уважать друг друга…
Леночка щиплет меня за локоть. Она обмирает перед могучим полотном, на котором бешеными красками вопиет ущемленная социальность. Что ж, я, может быть, и согласился бы с автором, сделай он так, будто не он мне, а я ему подсказываю кричащие истины, но нет, он сует мне кулак под нос и понимай так — кто не с ним, тот мразь и подонок.
Я осматриваюсь и вижу на интеллигентных лицах то же самое чувство оскорбления насилием. Оскорбленные зрители бранят художника, уничтожают его профессиональными комментариями, и я знаю, они выйдут отсюда с прочной ненавистью к автору. А так ему и надо, коли не научился уважать самолюбие интеллектуала, имел глупость апеллировать к толпе, то есть плюнуть на нас. Несчастный, он еще не знает, как умеет мстить интеллигент, стирать в порошок, низводить до нуля.