Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 51 из 52



В эту зиму он написал «Заброшенную мельницу», «Пруд в старом парке» и «Корабельную рощу», одну из лучших своих картин. Все ему удавалось в эту зиму — картины и рисунок. Опять он много и охотно рисовал пером и уже заранее настраивался на выставочный лад — он не любил подолгу держать свои картины в мастерской, в конце концов не для себя пишет. Но всякий раз, когда картины были подготовлены к очередной выставке и оставалось их только упаковать и отправить, беспокойство и неуверенность овладевали художником. Он подолгу стоял у полотен, внимательно разглядывал их и с сомнением качал головой: «Я как будто слепой становлюсь у своих картин, ничего не могу разглядеть — ни плохого, ни хорошего…» И когда ему сообщили, что новые его картины не хуже прежних, особенно «Корабельная роща» и «Пруд», он с недоверием отнесся к этим словам, думая, что друзья по доброте своей щадят его, стараются успокоить. И не мог успокоиться до тех пор, пока не открывалась выставка, — тут все становилось на свои места: шишкинские пейзажи пользовались неизменным успехом, и лучшие музеи считали за честь иметь их в своих коллекциях.

Седьмого марта 1898 года, в субботу, состоялось торжественное открытие Императорского Русского музея. В полдень в главном зале Михайловского дворца собрались художники, профессора Академии, явилось придворное духовенство с протопресвитером Янышевым во главе, певческий хор. Начали съезжаться знатные гости. С минуты на минуту ждали прибытия императора, боялись, что поднявшийся ночью невиданный снегопад помешает высочайшему присутствию. Но ровно в три четверти второго часа, как и предполагалось, розовый с холода, веселый и улыбающийся, государь вступил в распахнутую дверь. Управляющий императорским музеем великий князь Георгий Михайлович и хранители музея Боткин и Бенуа кинулись навстречу. Хор дружно и слаженно грянул «Боже, царя храни…».

Свистел за окнами холодный ветер, вздымая и неся по улицам Петербурга тучи снега. А здесь — блеск золоченых рам с портретами сильных мира сего, сверканье хрустальных подвесок, шелест модных платьев.

Начался осмотр музея. Боткин и Бенуа шли рядом, давали пояснения. Двадцатидевятилетний Николай Второй (тогда еще и в голову никому не могло прийти, что Николай не только «второй», но и вообще последний царь в России) шутил, хотел выглядеть демократичным, пытался завязать умную беседу и несколько раз упомянул в разговоре великого Санти Рафаэля — видно, уроки художника Боголюбова не пропали даром… Останавливались у картин известных русских мастеров, и царь, тыча пальцем в то или иное полотно, коротко и властно говорил: «Эту купить. И эту тоже».

— А это, ваше величество, — сказал Бенуа, — наш известный пейзажист…

— Знаю, знаю, — перебил царь. — Шишкин. Отменная картина. Как она называется?

— «Корабельная роща», ваше величество.

— Отменно! Будет украшением нашего музея. Купить. — И вдруг с усмешкой глянул сбоку на великого князя Георгия Михайловича и спросил: — Скажите, мой друг, как это Шишкина называют? Лесной царь? Царь леса… Выходит, в России два царя? — пошутил и обвел быстрым, ищущим взглядом собравшуюся публику. — А что же я не вижу здесь Шишкина, его нет?

— Нет, ваше величество, — поспешно ответил Бенуа, — Шишкин не мог быть…

Царь покраснел, и веко правого глаза его сердито дернулось, он резко отвернулся, не стал слушать Бенуа и пошел дальше быстрой полковничьей походкой. А через минуту сказал, недобро усмехнувшись:

— Царь Шишкин не смог быть на открытии Императорского музея. Каково?

— Шишкин болен, — сказал Бенуа.

Император пожал плечами и, ничего больше не сказав, продолжал осмотр.



Днем Ивану Ивановичу привезли заказанный холст. Он подготовил его, посидел по привычке около, рассеянно и грустно глядя в одну точку, и вышел из мастерской. В этот день он больше не заходил в мастерскую. И, кажется, впервые за всю жизнь признался: «Боюсь чего-то, рука не поднимается… Холста боюсь».

В сумрачной мастерской холст белел вызывающе чисто и холодно. Гуркин, глядя на него, думал о том, что скоро, очень скоро и этот холст превратится в прекрасное творение, может быть, самое лучшее из всего написанного Шишкиным. Иван Иванович говорил, что назовет картину «Лесное царство». Или проще — «Краснолесье». Он говорил, что на картине этой будет море красного солнечного леса, целый мир… Нет, это не просто лес, это судьба, история России, да, да, он задумал исторический пейзаж. А почему бы и нет? Все, что происходит в мире, так или иначе отражается на природе, оставляет свой след. Только слепой может этого не видеть.

Шишкин задумал исторический пейзаж… И все было готово к тому — холст, краски, кисти, руки, душа. Он уже дышал и жил этой картиной.

Ночью его разбудил ветер. Иван Иванович встал, оделся и, не зажигая света, ходил по комнате, прислушиваясь к шуму урагана. На душе было смутно и беспокойно. Спать больше не хотелось. Он тихонько отворил дверь, прошел через гостиную в мастерскую. Там шум урагана был еще слышней, в кромешной тьме ночи гудело, как в преисподней. Звенели оконные стекла. Иван Иванович опустился в старое, прогнувшееся кресло, такое привычное и удобное, почувствовал запах сухой древесины, красок и понемногу начал успокаиваться… Все хорошо. Сегодня он непременно начнет картину. Она уже вошла в него, он видел ее от первого до последнего штриха. Теперь предстоял нелегкий спор с красками и холстом. За долгие годы общения с ними он хорошо изучил их своенравные повадки, но не научился заранее предугадывать, чего они выкинут в тот или иной момент. Он встал, подошел к смутно белеющему холсту и, чуть надавив, провел по нему пальцем. Холст упруго подался и скрипнул. «Ничего, — подумал Шишкин, — все хорошо… хорошо!» Вернулся и осторожно сел в кресло, закрыв глаза. Ветер бушевал всю ночь. Вечером главная физическая обсерватория с запозданием разослала штормовые сигналы: вниманию Кронштадта, Ораниенбаума, Лахты, с северо-запада надвигается сильный ураганный заряд… А ветер уже вовсю свирепствовал и над Кронштадтом, и над Лахтой, и над Ораниенбаумом, опрокидывал и заносил дорожные вехи, заваливал снегом Петербург. Утром город представлял собой жуткое зрелище, все потонуло в снегу. Галерная гавань превратилась в сплошной, гигантских размеров сугроб. Снег лежал на уровне окон второго этажа, снегом пахло даже в квартире. Утопая в сугробах, переругивались под окном дворники. На улицах было пусто, словно все вымерло. Острова Крестовский и Елагин были погребены в снегу, движение по конно-железной дороге Дворцовая площадь — Крестовский прекратилось.

Иван Иванович так и не уснул больше, дождался рассвета и совершенно разбитый, усталый пошел к дочери. Вот уже несколько дней Ксения болела дифтерией. Иван Иванович, стараясь держаться бодро и весело, поговорил с дочерью. Выглядела она неплохо, кризис миновал, и дела у нее, слава богу, пошли на поправку. Затем он позавтракал, согревшись стаканом крепкого чая, и вместе с Гуркиным отправился в мастерскую. Принесли газеты, и Шишкин долго их просматривал. Казалось, он всячески оттягивал и не хотел, боялся прикоснуться к холсту. Отыскал в газете сообщение об открытии Императорского музея. Посмеялись, прочитав объявление об удравшей из дома собаке волчьей породы по кличке Буш. Сообщившему о находке обещаны были десять рублей вознаграждения.

— Не хочешь заработать? — спросил, посмеиваясь.

— Мудрено, Иван Иванович, собаку поди снегом завалило, — ответил Гуркин.

И тут же рядом газета извещала, что вчера, седьмого марта, в императорском поезде по Варшавской железной дороге отбыла в Копенгаген государыня-императрица…

Жизнь шла своим чередом. Шишкин отложил газеты, придвинулся к мольберту и тихо, каким-то сразу переменившимся голосом сказал:

— Ну что ж, пора, наверно…

Взял уголь и, чуть помедлив, как бы прицеливаясь, положил первый штрих… Вдруг что-то загремело, рухнуло… Гуркин вздрогнул, вскинул глаза и увидел Шишкина, лежащим на полу. Он бросился к нему, приподнял его голову, испуганно заглядывая в лицо, но все уже было кончено… Белое ли сияние высоких снегов, отсвет ли чистого холста, перечеркнутого неровной линией, отразились и навсегда застыли на сосредоточенном, удивленном и чуть обиженном лице художника.