Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 52

Шишкин горд и рад за жену, во всем ей помогает и сам постоянно, каждодневно ощущает ее поддержку.

Летом они уезжают в Рождественское, поселяются в небольшом уютном домике на опушке соснового бора. Хвойный запах наполняет комнаты, даже в низкой бревенчатой бане, притулившейся под горой, постоянно держится чистый сосновый дух. Правда, совершать дальние переходы Ольга Антоновна теперь уже не решается, тяжело, и чаще работает поблизости, либо и вовсе не работает, сидит под раскидистой сосной в плетеном кресле и смотрит, как удаляется по тропинке фигура Ивана Ивановича… Вдруг он останавливается, оборачивается, Ольга Антоновна машет ему рукой:

— Ну иди, иди работай, а то упустишь момент… Смотри, какое солнце!

Иван Иванович снимает с плеч этюдник.

— А я вот здесь буду сегодня писать. Такой отсюда, с горки, превосходный вид…

Ольге Антоновне нетрудно понять «хитрость» мужа — отнюдь не вид с горки привлек его, просто боится оставлять ее одну…

Ждут ребенка. И в конце июня он появляется, новый человек в их семье, девочка. Ольга Антоновна после родов еще слаба, лежит в постели, но побледневшее, осунувшееся лицо светится счастьем. Приезжает Виктория Антоновна, сестра, и «власть» переходит в ее руки. Девочка здоровенькая, горластая, Шишкин шутит:

— В лесу родилась, пусть кричит. Ба, да у нее ж еще нет имени! Разве можно человеку без имени!

— Да ведь мы еще раньше об этом говорили, — улыбается Ольга Антоновна. — Если мальчик — Иван, если девочка — Ксения.

— Верно, — соглашается Иван Иванович. — Пусть будет Ксения. Ксюша. Куся.

Иногда он осторожно берет туго запеленатую девочку и держит на широкой ладони, Ольга Антоновна пугается: не урони. И оба смеются. Все хорошо, ничто пока не предвещает бури.

Дни стоят сухие, жаркие. Стволы сосен сочатся золотистой смолой, лениво стучит где-то дятел, целый день кукует в лесу кукушка, суля долгую и счастливую жизнь. И солнце поднимается к полудню так высоко, в зенит, что тени совсем исчезают. Иван Иванович неподалеку от дома пишет этюды, пронизанные горячим июльским светом, будто расплавленное солнце течет сквозь зеленые ветви. Краски, смешиваясь, густыми и буйными мазками ложатся на холст, и подчас их буйство и кричащую яркость приходится усмирять…

— Ну-с, как мы тут? — шепотом осведомляется Иван Иванович, входя в дом, занося с собою запах леса, перезревших боровых трав, смолы. Ольга Антоновна прижимается к нему.

— Боже, как я счастлива!..

— Ксюша спит?

— Да. Она так много спит.

— Это для нее полезно, — говорит Иван Иванович. Они садятся рядом, молча смотрят на крохотное личико спящей дочери.

— А Виктория с Лидочкой пошли на реку. Ты их не видел?

Покой и благополучие в семье.

Шишкин даже позволяет себе на денек-другой съездить в Петербург, встретиться с Крамским, поинтересоваться делами товарищества… Впрочем, ничего нового, все идет своим чередом, хотя и ходят слухи относительно того, что Академия впредь не намерена предоставлять залы передвижникам… «Ну да нас-то не запугать разного рода трудностями, ограничениями, — бодро говорит Крамской. — Закалены, слава богу!»

Это еще года два назад и Стасов отмечал: «Товариществу передвижных выставок с каждым годом все труднее. Всякий раз являются все какие-нибудь новости, не в помощь, а на помеху. То Академия отказывается более давать ему для выставки свои залы, тем публично доказывая, что ее вовсе не утешает почин и успех русских художников, желающих быть самостоятельными… то возникает, под протекцией той же Академии, какое-то особое «Общество выставок», желающее быть монополистом… то выходят вон, под удивительными предлогами, иные члены, то без всяких предлогов другие умирают, а третьи — и того хуже, живы остаются, да не хотят ничего делать. И что же! Товарищество, посмотришь, и в ус себе не дует: возьмет да стряхнет с себя одну беду за другою и потом стоит себе по-прежнему живое, сильное и здоровое как ни в чем не бывало. Видно, и в самом деле все русские художественные силы тут в сборе, одна другую притягивает, одна другой помогает, и идут они все по настоящей дороге…»

— Видно, и в самом деле… — с усмешкой говорит Иван Иванович. — Отчего ж нам идти не по настоящей дороге? Мы ее сами выбирали, эту дорогу… Один может ошибиться, другой… все не могут. На то оно — товарищество.





Он возвращается в Рождественское в том же спокойном, добром состоянии духа и в первый же день отправляется на этюды, пишет любимые свои сосны, кажется, чувствуешь, как под красновато-коричневой корой текут, пульсируют живые горячие соки…

Вечером, когда дети засыпают, Иван Иванович подолгу сумерничают с женой. Виктория уходит «смотреть луну», и они остаются вдвоем. Луна и вправду народилась чудесная, оранжево-желтая, чуть притуманенная по краям — наверное, к непогоде.

Разговор поначалу о том о сем, потом неизменно касается дел художественных.

— Крамской был болен, сейчас поправился, — рассказывает Иван Иванович. — Пишет портреты, ругает и пишет, ругает и снова пишет — портреты, портреты… Куда он без них? А в Академии как будто намечаются какие-то реформы…

— Усилиями и заботами Федора Ивановича Иордана?

— Да, кажется, Иордан и на сей раз руку свою приложит. Сначала по его прихоти было решено не допускать к конкурсным экзаменам женатых учащихся, потом изъяли журналы и газеты из академического буфета… — невесело смеется Шишкин. — Бог знает, что еще взбредет в голову восьмидесятилетнему старцу.

— Не понимаю, — возмущается Ольга Антоновна, — отчего Иордан, гравер по меди, назначен ректором по живописи и скульптуре, других нет? Там же у них Ге, Боголюбов…

— Боголюбов не нам чета, — шутит Иван Иванович, — он учит живописи его высочество наследника. До того ли ему теперь!..

— И все-таки обидно, — с печальной озабоченностью говорит Ольга Антоновна. — Сколько там истинных талантов и сколько будет при такой постановке дела загублено!.. Можно ли равнодушно смотреть на это?

— Что же делать? В свое время тринадцать молодых художников порвали с Академией, это было начало нового движения в искусстве, ручеек, который превратился со временем в большую реку…

— Да, но, к сожалению, слишком далеко от Академии течет эта река.

Шишкин удивленно посмотрел на жену.

— Что ж, это и верно. Сколько сил положено, чтоб уйти от Академии, вырваться из ее тенет… Теперь мы имеем целое направление в русском искусстве. Лучшие силы объединились… А Крамской вот новую идею выдвигает: провести съезд художников всей России, да, видать, высочайшего позволения на то не получить: а ну как эти силы будут повернуты не туда! Ах, Россия, Россия, отчего твои художники в вечных пасынках у тебя? А ты говоришь, Академия…

— Да, — вздохнула Ольга Антоновна, — но это же совсем не дело, когда Академия сама по себе, а товарищество тоже само по себе. Скажи, разве вас, художников, не тревожит будущее русской живописи? А в чьих оно руках-то, будущее, об этом вы не задумывались? Вот и выходит, что, кроме Иордана, некому там быть во главе.

— Что же делать? В самом деле заколдованный круг, — соглашается Иван Иванович и смотрит на жену с уважением: умница. Ольга Антоновна грустно улыбается, при лунном свете лицо ее кажется неестественно бледным, усталым, и Шишкин спохватывается:

— Замучил я тебя разговорами, давай-ка отдыхать.

— Нет, нет, ничего, ты же знаешь, как мне все это интересно… — говорит Ольга Антоновна, вдруг умолкает внезапно, и улыбка, словно забытая на лице, делается некрасивой, превращаясь в гримасу. Ольга Антоновна виновато и растерянно смотрит на мужа, он испуганно спрашивает:

— Что с тобой?

— Не знаю. Внезапная боль… Я лягу. Все пройдет. Пожалуйста, не волнуйся. Все пройдет.

Однако боли не проходили, напротив, ночью усилились, стали резче и мучительнее, поднялся жар, и Ольга Антоновна, едва шевеля спекшимися губами, шептала: «Воды… воды». И жаловалась на тяжесть в животе. Виктория делала холодные компрессы — не помогало. К вечеру следующего дня Ольга Антоновна впала в беспамятство. Иван Иванович съездил за врачом, и тот, осмотрев больную, определил воспаление брюшины.