Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 10

Ленька пришил нагрудную бирку нитками. И вообще он старался вести себя мирно, соблюдая во всем заведенный порядок. Но все шло кувырком — и не по его воле. Ему мстил кто-то за это смирение, кто-то пытался его «опекать», а кто-то норовил как можно больнее толкнуть, ужалить, унизить… А потом его так избили, что больше уже, казалось, и сил не осталось терпеть. «Момулькин склонился на левый бок, желая утишить ноющую боль, но она существовала где-то глубоко внутри и не изменилась от положения тела… Ленька несколько раз взглянул в угол стражной железной стены, где низко опускались кудри проволочной паутины… А кругом тайга людская, с хищными и сатанинскими пространствами, с оскотиненным бытом… Свечки душевного храма тут гаснут, как в могильном склепе… Один сумрак инстинктов пещерного хамства, жажда ринуться и затоптать всякого… «Нет, мамка, тут я слабый, нищий, тут не жалеют, не сочувствуют, а бьют, давят смертно и кричать, плакать не велят…» Боль сделалась резко пульсирующей. И Ленька вдруг решил: надо всё кончать, уйти от всего… «Мамка, ты прости меня, Валя, прости», — прошептал он и поднялся, очень тяжело было дышать. В низкое барачное окно был виден сторожевой высоченный забор, который только стоит перевалить — и будешь застрелен охранниками. «Наверное, легкая смерть от пули — мгновенная…» — думает Ленька, ничуть не боясь и решаясь на этот свой последний шаг.

Ленька уже был в дверях, и прохлада летней ночи втекала беспрепятственно в пещеру барака, внося облегчение в изнурительную тесноту арестантского обиталища. Из-за стражной стены подымалось в небо половодье света сторожевых фонарей и ослепительных прожекторов, и небо терялось в звездной красе своей для взгляда. Острые камешки разрушенного тысячами ног бедовых невольников асфальтобетона кололи ступни… Он прошел к пепельнице-полубочке, перевернул ее, придвинул к стене, затем водрузил на нее скамеечку со связанными меж собою ножками… Цепляясь пальцами за швы на металле, которые отдавали еще дневным теплом, Ленька достиг вершины охранной стены, второю рукой ухватился за крыло сторожевого вертлюка, и боль укола отдалась в теле, но он не разжал пальцев, подтянулся на железный заплот. Свет фонарей и ослепительный прожектор ударили в глаза, и близкая вышка со стеклянными просветами по бокам словно качнулась, а может, кто-то внутри там качнулся обеспокоенно, и блеснул не то нож-штык оружия, не то сам вороненый ствол… Торец скамьи из-под правой ноги скользнул по дну полубочки, и Ленька, ощущая, как шипы вертлюка резанули по телу, оборвался с загремевшей скамеечкой вниз и ударился о донный жесткий обод бочки, упав на закованную в бетоноасфальт землю…

Шум падения по железному заплотному занавесу широко разнесся по ночному пространству и, наверное, залетел в барак. Оттуда выскочил широкомордый ночной и на мгновение опешил от увиденного, потом подбежал к Момулькину, крикнул: «Ты чего, падла, делаешь? Чего удумал, скот бездомный, бежать, что ли?» Потом появились регистратор-шнырь и старшина, сонный, в китайских, кофейного цвета исподниках. «Чего ты, блин, спал, што ли, чего ты его выпустил?» — ругнул ночного, с отвращением глядя на лежавшего Момулькина, будто это была какая-то зловонная вещь… Момулькин, держась за перевернутую полубочку и сжимая мокрый уголок кофты, приподнялся. Было тошно, хотелось плюнуть на бархатные тапочки старшины. И вообще на всех и на все плюнуть, но сил не было, болела нога, ныло в боку, ладонь была мокрой от крови. Он поднялся, боясь наступить на больную ногу, и, собравшись с силами, чтобы не закричать и перемочь боль, медленно побрел в барак…»

Предстояло жить дальше. Но как? — этого он не знал. Меня поразила судьба Леньки Момулькина, столь остро, почти болезненно напоминавшая давнюю встречу с таким же страдальцем из таежного поселка Ревучего, Юрой Семеновым, «юнгой в бушлате на вырост», склонным к побегу, как будто оба они были слеплены из одного теста, в одном огне жарились — и мне даже почудилось в какой-то миг, что это не Ленька Момулькин, доведенный до полного отчаяния «оскотиненным бытом», а Юрка Семенов, сам себе подписавший окончательный приговор, бросился на колючие стражные вертлюки, чтобы вызвать на себя карательный огонь.

3

И еще подумалось: вот теперь я знаю о Леньке Момулькине почти все, а что я знаю об авторе этой повести, сидельце из УБ 14/8 Юрии Леонтьевиче Мартынове? Кто он, откуда и как оказался в этом печальном заведении? Известно лишь из письма, что нынешней осенью, если поможет Господь, вернется он домой, в Новозыково — вот и все сведения. Открываю справочник и нахожу лишь одно село Новозыково на Алтае — в Красногорском районе. Значит, Мартынов оттуда… А впрочем, теперь у меня, как говорится, руки развязаны — и на правах критика и редактора спешу порадовать автора (и сам радуюсь за него), что повесть прочитана, пришлась по душе, надеюсь, в журнале «Барнаул» мы ее напечатаем, нужна только биографическая справка…





Отправил письмо. И стал ждать эту «справку» не без интереса. Ответ почему-то задерживался, что было не в правилах Юрия Леонтьевича, и я уже начал беспокоиться — не напутал ли снова чего-нибудь в адресе? Наконец получаю. И первое, что бросается в глаза, — добротный продолговатый конверт, а на нем значится: Красногорский район, село Новозыково. И все понятно: Юрий Леонтьевич — дома! Это и по письму чувствуется: «Почтенный Иван Павлович, теперь у меня воли хоть отбавляй, а времени и рук не хватает на все — так порасхлябалось, покривилось наше подворье, надобно укреплять и семейный очаг… Вот сидит передо мною жена моя, вечная труженица и страдалица Валя, жутко измученная рабским трудом, и у меня сердце сжимается от жалости и вины непростительной перед нею.

Так что занят я целыми днями хозяйством — учусь жить заново. А глубокими вечерами, когда семиоконный наш дом погружается в осенний мрак (ибо местные чубайсики время от времени обесточивают деревню), сажусь я за стол в уголочке и открываю свой «Музыкальный ящик» — так я назвал давно задуманную и совсем недавно зачатую повесть — вещь чрезвычайно пережитая, хочется сделать ее глубже, полифоничнее, вот и нащупываю нужные ходы… Керосинка моя меж тем потрескивает, язычок пламени прыгает, тени оживленно движутся вокруг маленькой световой благодати — это я, очевидно, много соли положил в бензин, когда лампу заправлял, потому огонек так нестоек. Керосину же нет, а для безопасности в столь горячую жидкость, как бензин, надобно добавлять соль… Так или иначе, а дело движется, и «Музыкальный ящик» мой потихоньку оживает, даст бог, к весне зазвучит…

Биография же моя, как и всякого человека, интересна своей отдельностью, необычностью, ибо каждому из нас уготована жизнь своя — и никому другому не дано эту жизнь прожить. Родился я в тяжелые (а когда они были легкие?) годы в селе Новозыкове Старобардинского (ныне Красногорского) района. И было мое рождение необычным — в составе тройни: двух братьев и сестры. Все и поныне живы. Поздравление матери, Марии Григорьевне, и отцу, Леонтию Егоровичу, тяжело контуженному на фронте и прикованному к постели, прислал всесоюзный староста М. И. Калинин. А написал главе государства о нашей многодетной семье и плачевном ее положении безногий Новозыковский почтарь дядя Степан. Положение действительно было кричащим — отец ведь не мог работать, а пособиями тогда не баловали фронтовиков. Вот и забрали меня дед Григорий и бабушка Матрена Кириловы, мамины родители, у них я и рос, набирался ума. Окончил семилетку, затем Бийское профтехучилище, стал формовщиком-литейщиком, уехал в Барнаул, работал на моторном заводе, одолел вечернюю школу…

Веселое было время! И я много тогда эстрадничал. Сочинял скетчи на злобу дня и сам же с друзьями разыгрывал их на сцене, а во Дворце химиков однажды читал шолоховскую «Окопную болезнь» — и зрители бурно меня принимали.

Потом армия — служил в Германии. А после армии, поработав немного в новозыковском совхозе, кинулся в Новосибирск — там меня еще не было! Устроился лаборантом по спектральным анализам на электровакуумный завод, попутно учился на курсах шоферов. И мир тогда казался во все стороны распахнутым. Вот в те дни и встретил девушку Валю, Валентину Петровну, ставшую позже моей женой. А в 1976 году умер дед Григорий, и мы с Валей, поразмыслив, решили вернуться в Новозыково, чтобы не оставлять в одиночестве, без догляда и помощи бабушку Матрену, кормилицу мою и сказочницу великую.