Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 49

Вот и на этот раз все началось с письма капрала Беликова — скорее продолжилось этим письмом, коротеньким и сугубо приватным. Семен Беликов, добрая душа и давний приятель, передал его через руки надежные, уведомляя шихтмейстера, что вскоре прибудет заместо него командовать пристанью, а ему, Ползунову, уготовано повытье в Колывани; но допреж того, — сообщал Семен, — ему, капралу Беликову, приказано провести дознанье по всем пунктам доноса на господина шихтмейстера, учиненного неким крестьянином Токоревым. И хотя в сказках оного мужика ничтожно мало прямых улик, зато изобильно словес облыжных… — последнее было сказано уже вслух доверенным человеком капрала, он, этот человек, и дорисовал нынешнюю картину. — Посудите сами, — говорил он шихтмейстеру доверительно, — сей мужик Токорев, явившись в горную Канцелярию со «словом и делом государевым», ничего от себя не показывал, бо, как я догадываюсь, сам ничего и не знал, не видел, а токмо ссылался да кивал на других очевидцев и знателей: дескать, казенный дом, в коем проживал шихтмейстер со своею семьей, как показывал крестьянин Вяткин, потому и сгорел дотла, что сбитый из глины горн в черной избе, за стеною светлицы, топили беспечно — тем и спроворили возгоранье…

Обвинение это значилось первым, заглавным пунктом, и начальник заводов, найдя его слишком серьезным, велел допросить Вяткина. Однако и Вяткин сам ничего не видел, а пользовался лишь слухами: что, де, дворовая девка шихтмейстера Прасковья все знает, она-де и говорила, что дом погорел своедурно, от того же горна, кожух которого сотворили из досок… Вот вам и главный свидетель! — на это прямо указывал и капрал Беликов своею по-следней фразой, как бы давая понять, откуда ветер дует: «И теперь мне предстоит, — признавался капрал, — самым дотошным и надлежащим образом допросить девку Прасковью, дабы все прояснить и поставить точку в этом излишне затянувшемся деле».

Какую еще точку? — встревоженно думал Ползунов. Давно уже новый дом срублен, обжит, от старого и следов не осталось, а кому-то все еще неймется ворошить пепел…

Но больше всего удивила Парашка: ее-то кто тянул за язык! Шихтмейстер так расстроился, что сгоряча не придал значения другому, не менее серьезному обвинению в незаконном его, шихтмейстера Ползунова, сожительстве с Пелагеей Ивановной Поваляевой, «то ли чьей-то женой замужней, — как дословно указывалось в доносе, — то ли девкой, того не ведаем…» Ну, коль не ведаешь, так и гадать не надо! А что живем без венчанья, то грех поправимый, — решил про себя Ползунов. И подумал опять о Парашке: она-то зачем впуталась в эти дрязги? И что теперь? — искал выхода. Хорошо, если замкнет язык и на допросе не скажет лишнего. А ну как наговорит с три короба, чего и не было вовсе. Может, попросить Беликова не трогать Парашку, обойтись без ее показаний… так она ж по доносу главный свидетель — как ее не допрашивать?

Так Ползунов ничего и не решил. А вечером перед сном, уже лежа в постели, долго с женой разговаривал, советовался: что делать? Судили-рядили, прикидывая так и сяк, а выход, по мнению Ползунова, оставался один: Парашке надо бежать.

— Куда? — шепотом спрашивала Пелагея, похоже, не очень согласная с мужем на этот раз. — Куда бежать?

— Найдет куда, мир широк, — отвечал он с заминкой. Пелагея вздыхала:

— Жалко. Добрая девка. Отзывчивая и в работе безотказная…

Но чем больше Пелагея колебалась и сожалела, тем жестче и несговорчивее становился шихтмейстер.

— Нет, Пелагеша, — сказал он в конце концов, будто поставил точку, — нельзя ей оставаться. Пусть уходит.

Окно в спальне было растворено — и горько пахло в ту ночь синелью.

А утром, перехватив уже хлопотавшую по дому Парашку, шихтмейстер объявил ей свое решение. Парашка вздрогнула, замерев перед ним, и посмотрела крушинно-влажными, горячо за-блестевшими глазами:





— Уходить? Вы меня гоните?

— Отпускаю, а не гоню, — мягко он возразил. — Так будет лучше.

— Да почему лучше-то, Иван Иваныч? — почти взмолилась она, все так же прямо глядя на него и ничего не понимая. — Чем я не угодила?

— Всем угодила. Не о том речь… Но дня через три приедет новый допытчик, — объяснил он, — и все сызнова будет расследовать: как да почему сгорела светлица? А тебя, как главную знательницу, — не скрыл обиженной нотки, — тебя в первый черед станет пытать допросами. Тебе это нужно? Нет, не нужно, — сам за нее и ответил. И, ни о чем более не рассуждая, стал объяснять, что да как надобно сделать, чтобы уйти незаметно. Собрать узелок со своими вещичками, положить в ту кадь, с которой всегда ходила на речку… Вот и сегодня, не прячась, а, как всегда, у всех на виду, идти от дома до Чарыша — будто белье полоскать или кадку помыть… Это же так просто! Дойдет до реки, а там, за крутой излукой, где берег высок и бурлят омута, кадушку оставит, а лучше пустит по быстрой воде, а сама узелок в руки и потихоньку своей дорожкой… Была — и нету!..

— А зачем кадушку-то в реку бросать? — удивилась Парашка, привыкшая к бережливости… и вдруг догадалась, вспыхнула и сказала с натужной и горькой усмешкой: — А-а, вот для чего… А что если я и сама вслед за кадушкой? — глянула полными слез глазами.

— Ну и дурой будешь! — грубовато пресек ее Ползунов, не на шутку встревожившись. — Зачем? Или жить надоело? Ты ж молодая, крепкая… и красивая, — добавил, понизив голос. — Живи, Прас-ковья. И знай: никто разыскивать тебя не будет. Никто! Это я тебе обещаю. Так что иди и живи спокойно, — говорил он, догадываясь, понимая, что творилось в ее душе — у него и у самого душа была не на месте. Но не знал он тогда, не видел другого выхода.

И Прасковья в то утро, будто в комок собравшись, двигалась и что-то делала, как в глубоком снобдении, но исполнила все, что велел ей шихтмейстер. Часу в одиннадцатом, когда солнышко поднялось высоко, положила свой узелок в кадушку, постояла в раздумье подле крыльца, спохватилась и, вскинув ту кадь на плечо, привычной дорожкой ушла на речку — чтобы никогда более не вернуться…

А под вечер того же дня красноярский мужик Игнатий Шумилов привез кадушку, взахлеб рассказывая, как ловко перехватил ее на воде верстах в двух ниже по Чарышу… И страшная новость мгновенно облетела деревню: Парашка утопла! Вот глупая, — жалели бабы, — ее же все время тянуло к тем омутам… Случилось это восемнадцатого июня, в начале петрова поста. А двадцать второго числа прибыл на пристань капрал Беликов. Но тотчас, как раньше бывало, не заявился к шихтмейстеру, оставшись в деревне. Ползунову же передал письменное распоряжение — прислать на допрос дворовую девку Прасковью (похоже, еще не знал о случившемся) и женку Пелагею Ивановну. Ползунов понял, что вести себя столь казенно и официально Беликов принужден, дабы соблюсти видимость следственного приличия и не навлечь на себя нежелательных подозрений… Все верно! — одобрил Ползунов. И на том же беликовском рескрипте, только с обратной чистой стороны, так же сухо и кратко написал, что дворовой девки Прасковья при доме нет. «Ибо она сего июня в 18 число около полудни, — сочинял на ходу, — будучи на реке Чарыше при мытье кади, неведомо куда делась. А тое кадь перенял на воде ниже деревни в двух верстах крестьянин Игнатий Шумилов и потому чаемо, что она утонула…»

Написав это, Ползунов споткнулся, завис пером над бумагой и невольно поежился, вспомнив слова, как бы мимоходом сказанные Парашкой: «А что, если я и сама вслед за кадушкой?»

Неужто и впрямь на такое решилась? — кольнуло остро, торкнулось в самое сердце. Мысль эта прочно застряла в голове, преследуя неотступно — неделю и месяц спустя вдруг возникая и беспокоя смятенной неясностью. Особенно в те поры, когда шихтмейстер бывал на реке, в гавани, либо и вовсе оказывался близ потемневших от сырости дощатых мостков, на излуке, где Парашка любила белье полоскать, колотя его увесисто-ловким деревянным вальком…

Теперь здесь было тихо. И Ползунов, не всходя на мостки, смотрел завороженно на текучую гладь реки, лишь местами изрытую воронками зеленых вихрящихся омутов, и гадал про себя, затаив дыхание: так что же на самом деле случилось?