Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 47 из 68

А прямо перед всадниками, развалясь на ботве и, видно, задремав, надвинув на лицо красноверхий картузик, лежал милиционер.

– Папашка! – отчаянно закричал Тюфейкин-младший с яблони. – Казаки, папашка!

Милиционер вскочил и, пригибаясь, кинулся бежать к хатам.

– А ну, Канюков! – подмигнул бородач.

Необыкновенно долго, мучительно долго тянулся этот вечер. Зизи молчала замкнуто, сурово, отчаянно дымила вонючими папиросками. Она пришла из конторы поздно; ее сопровождал коренастый, немолодой уже человек с серым, буроватого оттенка лицом, усеянным мелкими синими пятнышками. В черном городском пальто, в кепочке с пуговкой, в брюках, выпущенных поверх сапог, он походил на средней руки мастерового, на типографского наборщика или шахтера, судя по нездоровому цвету лица. Агния Константиновна знала его: это было начальство Зизи, председатель сельского Совета товарищ Корчагин, действительно бывший шахтер. Он притащил большой мешок, спросил: «Куда?» Зизи молча откинула крышку сундука, выбросила оттуда какую-то платяную рухлядь, показала – вот сюда, мол. И когда товарищ Корчагин сгрузил в отверстую пасть сундука свою ношу, завалила корчагинский мешок теми же своими юбками и накидками, какие только что выбрасывала.

– Пожалуй, так-то ладно будет, – сказал председатель. – Вас, Зинаида Платоновна, надо полагать, не тронут, дворянка все ж таки, помещица… – сверкнул крупными зубами, засмеялся. – Ну, счастливо оставаться, скоро свидимся, я так мыслю…

Деликатно, едва касаясь, твердой, негнущейся ладонью пожал обеим женщинам руки, козырнул по-военному и ушел.

И лишь когда уходил, заметила Агния, что городское черное пальто товарища Корчагина перепоясано пулеметными лентами и винтовка через плечо.

– Что это за мешок? – спросила, кивнув на сундук.

– Да так… Дела. Документы, печать, – не сразу ответила Зизи. – Завтра, кажется, генералы пожалуют, Сегодня оставили визитную карточку. Слышала про Тюфейкина?

И на весь вечер замолчали. Сидели, не зажигая огня. Не о чем им было говорить, каждая думала о своем. Далеко отодвинулись, исчезли из поля зрения «кипарисовые ларцы», супруги Мережковские, Петербург, – вся та легковесная, выдуманная жизнь, что связывала их в юности. Эта жизнь была, конечно, изящна, мила, но она давно кончилась, о ней и думать забыли. Далее шла другая жизнь, подлинная – у Зизи в сельсоветских делах, в мелких хлопотах по деревенскому хозяйству, а у профессорши и вовсе какая-то незначительная, ограниченная квартирой в профессорском корпусе, вечной мигренью и противоборством с чудачествами мужа. (Странно, между прочим, но ее совершенно оставили головные боли, неужели деревенский воздух?)

Вскоре до Агнии донеслось ровное, чуть хрипящее дыхание Зизи. «Вот счастливица, – подумала, – сразу взяла и уснула…» И вдруг что-то глухо стукнуло на чердаке, над головой, скрипнула потолочная доска, с легким шуршанием сверху посыпалась земля… И еще стук. Явственные шаги. И сыплется, сыплется с потолка…

– Зизи? – громко прошептала профессорша. – Слышишь, Зизи? Кто-то на чердаке… Да проснись же!

Ей сделалось страшно, она хотела крикнуть – и не смогла, что-то перехватило в горле.

– Зизи…

Она беззвучно шевелила непослушными, пересохшими губами, а шаги уже топали в сенях, и ей было слышно, как кто-то раза два-три подергал за скобу и, чуть помедлив, со страшной силой рванул дверь. Крохотный железный крючок, негромко звякнув, упал на пол, и дверь распахнулась.

С далеко вперед протянутым фонарем в проеме, невидимый из-за бьющего в глаза света, стоял человек.

– А-а!.. А-а-а! – дико, дурным голосом вскрикнула Агния.

– Ну, цяво, цяво, – гундосо, ворчливо прозвучало от двери. – Ну, цяво айкаешь? Не режут пока ж то… Давай, стара транда, подымайся, дело есть…

Утром, часов в пять, едва рассвело, в окошко к Зизи деликатно, согнутым в суставе пальцем, постучался Фотей Перепел. Он затевал до обеда перебрать осталец еще не ссыпанной в погреб картошки, ему нужен был ключ от погребицы. Он раз и другой постучался, ему не ответили. «Вот, мать-перемать, дрыхнут, – сказал, – барыни… Мать-перемать!»

Он толкнул дверь, она оказалась незапертой. Вошел в комнату и остолбенел на пороге: какие-то бумаги были раскиданы по всему полу, какая-то одежда, рухлядь. Возле сундука, бесстыдно заголенная, раскинув руки, лежала профессорша. Из-под кучи подушек на постели виднелась седая вскосмаченная гривка Зинаиды Платоновны.

Обе были задушены.

А часам к восьми с песнями, с гайканьем и присвистом по селу пошла-поехала удалая разбойничья конница генерала Шкуро. И закудахтали куры по дворам. И кого-то поволокли за сарайчик расстреливать… И завыли, запричитали бабы.

9

Вторую неделю жил Аполлон Алексеич в лесу у Стражецкого, наслаждаясь чистым воздухом и абсолютной свободой. Не надо было ни подлаживаться к капризным и болезненным настроениям Агнии, ни раскланиваться с сослуживцами и при встречах поддерживать с ними неинтересные, глупейшие разговоры о политике, ни читать газет и даже не думать. Лес, безлюдье, тишина первозданная – что может быть лучше?



Он тогда пришел ночью, в сторожке пана Рышарда было темно и тихо. Профессор постоял возле двери, прислушался – ни звука, лишь где-то глухо, видно в печной трубе, монотонно, скучно сверлил сверчок.

Долго прислушивался Аполлон Алексеич: тишина мертвая, один сверчок. Наконец, когда ухо привыкло к унылой дрели, за дверью стали различаться и другие звуки: шлепала капля из рукомойника, попискивала, шуршала мышь; изредка, как плохо натянутая гитарная струна, дребезжало разбитое, склеенное бумажкой стекло в оконной раме. А человека так и не было слышно.

– Пан Рышард… Пан Рышард! – негромко позвал профессор и легонько постучал в окно.

Ни звука в ответ. Могильное молчание.

«Да жив ли? – с тревогой подумал Аполлон. – Статочное ли дело, чтоб старики этак спали – ни всхрапа, ни оха… Что ж тут мудреного, если и умер, – восьмой десяток, не шутка, одинокая, неустроенная жизнь…»

И только подумал так – в каморке послышалось бормотание, быстрое, невнятное, приглушенное.

– Пан Рышард! – снова окликнул Аполлон.

Бормотание прекратилось, минуту стояла тишина, и вдруг пошел храп – со взрывами, с захлебыванием, с присвистом…

Профессор постоял, подождал еще немного и, махнув рукой, пошел искать пристанище.

Он устроился под навесом, на куче какого-то строительного хлама. Минуту-другую с интересом послушал далекую перекличку молодых совят и заснул крепко, здорово, без сновидений, словно умер на несколько часов, с тем чтобы на рассвете чудесно и радостно воскреснуть.

Но он спал так сладко, что воскресение из мертвых произошло далеко не на рассвете.

Стражецкий проснулся не намного раньше: солнце уже поднялось над верхушками деревьев и заглядывало в дребезжащее оконце. Болела голова и казалось, что темя покрыто сеткой мелких трещин, как лак на старой картине.

Было плохо.

Ох, эти ужасные первые мгновения после тяжелого, нездорового сна…

Мысли… мысли… мысли…

Неясные образы. Обрывки воспоминаний.

Зачем он здесь, в этой неуютной, грязной сторожке?

Где та тихая, зеленая уличка в милом сердцу тысячелетнем Сандомеже? Тот дом под красной черепичной крышей, весь в цветах, весь в зелени? Маленькое, никому не мешавшее счастье учителя чистописания Рышарда Стражецкого?

Ничего нет. Дым и грохот войны. Горящие поля окровавленной Польши. Безрадостная, серая Россия. Заплеванные станции. Холодные бараки беженцев.

И вот – сторожка…

Дрожащей рукой потянулся к черной бутылке, поглядел на свет – пустая. Понюхал горлышко, сморщился, помотал головой.

– Э, пся крев… Не оставил на утро, лайдак!

Басовой струной задребезжало окно. Стражецкий вздрогнул, отер грязным платком запотевший плешивый лоб. Да, то так: новый ненавистный день наступил, надо вставать, двигаться, жить.