Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 68

– Ну-к что ж, ну-к что ж, милости просим, – засуетилась, рассияла чудесной улыбкой, все лучики морщинок дивно засветились на крохотном личике. – Пожалуйте в горницу, чего ж мы тут-то…

От ветхости крохотные оконца осели, перекосились; мутные глазки стекол были составлены из кусочков; потолочная балка провисла, ее подпирал грубо отесанный кривой стояк; зыбкий пол, латаный и перелатаный, как живой ходил под ногами; и кирпичная кладка печи треснула по всему челу наискосок. Да и сама хозяйка была под стать старому жилищу: сухенькая, сморщенная, одета бедно, что юбка, что кофта, заплата на заплате, все ношенное не год, не два – десятилетия.

Сиротство, скудность, нужда жили здесь прочно. Однако не сразу разглядывались эти безрадостные жильцы, они хоронились за опрятностью, за чисто вымытыми, выскобленными досками пола, двери, столешницы; за красиво расшитым красными и черными цветами старинным рушником под дешевыми, одесского литографического изделия образами в фольговых завитушках; за размалеванной петухами и маками огромной, в пол-избы, печью; за черепяными махотками с зеленью лекарственного столетника и душистой «розовой травки», расставленными на подоконниках двух крохотных окошек.

Но главное, что делало комнатку нарядной и необыкновенной, были картинки. Нет, не те, в золоченых рамках из филинского дома, за какие так тревожился учитель Понамарев, – иные. Те, филинские, огромные, кричащей пестрой мазней подделываясь под красоту мира, на самом деле мир этот закрывали, застили своими многоаршинными холстами и завитушками пудовых багетов; эти же, маленькие, необрамленные, сами по себе были как бы окнами в прекрасный, полный света и воздуха мир. Наивными, чистыми, даже младенческими, может быть, глазами виделось изображенное: первый снег, сорока на плетне, лесная омутинка – черная вода и на ней опавшие листья. Крылечко и мальвы. Егорьевна, вся в морщинках, лукавая, сказочная. Наконец, тентиль-вентиль, сам милиционер Тюфейкин в милицейском картузике-снегире с ослепительно алым верхом, особенно, прямо-таки нестерпимо-алым на фоне серенького, похоже осеннего, неба…

Все это было нарисовано точно, написано широко и смело, и все это жило, дышало, светилось и даже рождало какие-то неясные музыкальные намеки: песня на вечерней заре, печальный голос жалейки, могучие вздохи органа (облака над озером)…

«Так ведь это же, черт возьми, гениально! Но это, скорей всего, сон… – Денис Денисыч вспомнил зеленый выгон у церкви, ласковый шум ясеня над головой. – Да, конечно, я задремал на бревнышке и вот вижу сон… Он сейчас кончится, и снова будет выгон, церковная ограда, монотонный шум дерева и ветра…»

Однако не шелест листвы и не ветер услышал Денис Денисыч, а певучий говор Тюфейкина.

– Жаль, жаль, что Павлюшки-то нету, – ласково пел милиционер, – ишь ты ведь какая история… Вот из губернии товарищ приехал насчет картин, какие с барского двора порастаскали. Человек, значит, ученый, сведущий по живописной части. И вот, понимаешь, собрался было ко двору обратно ехать, а я говорю – куда ж, дискать, на ночь-то глядя? Да еще и такая мыслишка была: нехай, дискать, поглядит на Павлиново рукоделье, чего, может, присоветует, – учиться малому ай как… Ну, что скажешь, товарищ Легеня? Востер ведь малец, верно? Глянь, как меня-то изобразил, – потеха!

– Но кто же все это написал? – спросил изумленный, совершенно сбитый с толку Денис Денисыч.

– Кто-кто… да Павлин же! Я ж тебе толкую… Мальчонка, внучок, стал быть, Егорьевной этой самой, старушки нашей расчудесной…

– Павлюша, сударь, все Павлюша, – пригорюнилась, вздохнула Егорьевна. – То и знай все малюет, все малюет… А чтобы там по хозяйству чего, хошь бы взять приступочек на крыльце ай плетенюшку поправить – и-и, сударь, никак не может, вовсе неудалый он у меня, одно слово – ветютень…

– Э-эх, Егорьевна, милушка, как рассуждаешь! – сокрушенно и немного презрительно сказал Тюфеикин. – Темный ты все же человек. Ветютень! Да он, Павлюха-то, может, великим спецом станет по этому, стал быть, делу… Нонче, бабка, не при старом режиме, – пожалуйста, дорога никому не закрыта… Ну, ладно, – поглядел на огромные свои часы и встал решительно, – разбалакался я тут с вами, тентиль-вентиль, пошел, стал быть… Так ты, товарищ Легеня, прикинь насчет малого-то, может, и верно чего присоветуешь…



И уже с порога сказал:

– Будешь с ним гутарить, так шуми подюжей – глуховат, стал быть, маленько. А то, еще лучше, сядь поближе да на ухо этак тихонечко… На ухо ежели, так он и шепотом услышит.

«Откуда такая смелость, такая техника? – удивлялся Денис Денисыч, разглядывая Павлиновы картинки. – Мальчику, говорят, семнадцати нет, ничего не видел, все – сам. Ведь вот взять хоть этот портрет… Цорн! Настоящий Цорн! Какой широкий, смелый мазок, какие горячие краски… Подробнейше, ювелирно выписанные морщиночки, ротик гузочкой… синеватые вены грубых, корявых рук, – как тонко и точно, но без натуралистического рабства, и вдруг – кофта, юбка, платок, все – шлеп, шлеп! Мастихином, что ли? Да какой мастихин, откуда… Ножом, верно, шлепал или стамеской… А тут – извольте – просто-напросто пальцем мазнул… Какая техническая изощренность! Что это? Чудо века? Фантастично! Невероятно!»

Глядел Денис Денисыч, не мог наглядеться, про все забыл: и что сутки скоро, как поел в последний раз, и что такая ужасная была ночь, и что зря только проездил в этот чертов Камлык.

Нет, не зря, не зря! Открыть такое диво не каждому, черт возьми, доведется!

Бабушка Егорьевна около печки хлопотала, зажгла на загнетке щепочки, чугунок пристроила. И все сокрушалась: куда ж это Павлюшка запропастился, как ушел с утра, так и до се нету…

– И все в лес, сударь, и все в лес… Кажной божий день в лесу, ах, бесстрашной! – говорила, словно сказку сказывала. – Легко ль, сударь, дело, по нонешнему времю-то в лесу, не медведь, не волк – разбойники, дизентиры энти… бандиты, одним словом, ну, лихие люди. Изобидят мальчонку, а ить он хоть, пущай, и неправый этта, с бусорком, да все жалко, своя, сударь, кровинушка…

Веселый огонек потрескивает, разгорается на загнетке, ветер нежно звенит в трубе, словно осторожно трогает какой-то диковинный погремок, и не то озорничает, не то убаюкивает… И журчит лесным, сокровенным в траве, светлым ключиком журчит Егорьевна:

– Вот так-то, сударь, намедни пошла на подтопку хмызку́ собрать… Всего и делов-то, каких-нито сажней двадцать от двора отошла – и-их, как свистнет в лесу-то! А в ответ, слышу, кочетом закричал. Мати царица небесная! Альни вся нутрё упала, напужалась, всё трясмя трясет, ноженьки не́йдут, рученьки не владают… Да. Тут какой-то голенастый, в галихве в кожаных, на стежку вышел. В руках – ружье, иржет, что твой жеребец: «Ты, бабка, твою растак, какую такую имеешь праву тут ходить?» Ох, мол, батюшка, да я за хмызком только, прости… «То-то, говорит, за хмызком, знаем мы вас, таких-разэтаких!!» Да как свистнет обратно, как свистнет, а ему из лесу-то – все кочетом, кочетом…

Егорьевна журчит, ветер позванивает… За крохотным оконцем мальвы колышутся, как плывут… Конский белый череп глядит в оконный глазок: «Дивчина, дивчина, пересади через порог!» Ну, не сказка ли?..

Вот оно, когда откликнулись все треволнения дороги и бессонная ночь: сидя, заснул Денис Денисыч, и сам не заметил как. Сперва были ветер, мальвы да бабкин ключик журчал; затем дремучий лес обступил, сосны такие, что задерешь голову – макушек не видать, и там, вверху, чуть ли не под самыми облаками, кричат, перекликаются горластые кочета. Так незаметно из яви шагнул Денис Денисыч в сновидение, где среди всего прочего предстал перед ним учитель Понамарев, в кожаных галифе и с ружьем, кричал сердито, потрясая винтовкой, грозился написать про Денис Денисычев саботаж не кому-нибудь, а именно тем самым кочетам, что перекликаются под облаками… Но Дениса Денисыча не учитель Понамарев и не его ружье и угрозы страшили: дробный стук телеги по неровной дороге, бряканье сбруи, далекие пьяные мужицкие голоса… И он рванулся в ужасе, побежал напролом – через кусты, через чащу, спотыкаясь о корневища сосен; падая, снова подымался и бежал, пока не поредели деревья, пока небо не сверкнуло веселыми голубыми заплатками. А там Егорьевна бродила меж молодых сосенок, в лукошко собирала хмызок… «Ах-и! – всплеснула коротенькими тряпичными ручками. – Да где ж это тебя, болезного, носило до ночи!»