Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 32



– От павлинов ни одной жалобы не имел…

Ошеломленные переменой в жизни, студенты пока тоже не жаловались. До ушей барона Корфа бурчание их животов не доходило. Надзирание за бурсаками поручили адъютанту Ададурову, ученику Бернулли. Математик этот разрешил сложнейшие формулы, но никак не мог решить простой задачки. Матиас Фельтен утверждал, что купил двенадцать столов, а студенты сидели за двумя столами… Возникал вопрос: куда делись еще десять столов?

– Ребятки, – осторожно намекал Ададуров, – уж вы мне, как отцу родному, сознайтесь: не пропили ль вы десять столов?

– Да нет, мы столов в кабак ишо не относили…

По бумагам выходило у Фельтена, что он купил для студентов на рубахи 576 аршин полотна, а студенты приняли только 192 аршина. По бумагам 48 аршин им выдано на «утиральники», а они утирались подолами. Но есть студентам (невзирая на знатное родство Фельтена с кухмистером самой императрицы) совсем не давали. Злее же всех от голода был Прошка Шишкарев, и, будучи нравом прост, он кричал слова зазорные, слова подозрительные.

– Вот! – орал Шишкарев. – Хоша про немчуру и говорят, будто не воры оне, однако мы в самое немецкое воровство вляпались…

И случился грех: в муках неизвестности пред суровым будущим Алешка Барсов спер у Митьки Виноградова два рубля, а у Яшки Несмеянова стащил «платок шелковый да половинку прутка сургуча красного». Велик грех Алешкин! Бить надо Алешку! Нехорошо ты ведешь себя, Алешка! Последнего сургуча лишил ты товарища своего…

– Послушайте, – удивлялся в канцелярии Корф, – не надо быть Леонардом Эйлером, чтобы догадаться: ведь там еще куча денег у Фельтена осталась.

– Да ничего не осталось! – клялся Шумахер.

А тут еще указ вышел: Алешку Барсова «высечь Академии наук у адъюнкта Ададурова при собрании обретающихся там учеников…». Все собрались и с лицами пристойными смотрели, как секут Барсова.

– Как же дале будет? – кричал пламенный Шишкарев, заводила главный. – Эвон Мишка Ломоносов дубина какая вымахал! Ему же не прокормиться с кухни научной… Кады-нибудь до ветру пойдет, в канаву завалится, и все тут!

Скоро до того дошло, что только два студента на лекции ходили. Остальные «ответствовали, что они у себя не имеют платья и для того никуда из палаты выходить не могут».

– Пострадать надо, – говорил робкий Несмеянов, у которого Барсов сургуч спер. – Может, немцы потом и сжалятся над нами.

– Еще чего – ждать! – неистовствовал Шишкарев. – Робяты! Там же много денег отпущено бароном Корфом на нас… Куда же они все подевались? Идем до Сенату, клепать на всех станем!

– Ой, ой! – испугался Несмеянов.

– Чего ойкаешь? Я вот тебе в глаз врежу – ты у меня до Сенату без порток побежишь… Идем, робяты! – взывал Шишкарев. – Пущай Сенат деньги на прокорм дает нам в руки, а не эконому Матьке Фелькину, чтоб он сдох, стерво немецкое!

Стали писать прошение о нуждах (не подписался под ним только Несмеянов). Ададуров, заговор усмотрев, стал их отговаривать:

– Нева-то двигается – путь опасен от Академии до Сенату…

– Идем! – махал бумагою Шишкарев. – Кидай жребью, робяты, кому страдать за обчество студенческое…

Выпал жребий Виноградову и Лебедеву. Пошли. У депутатов в руках – палки, чтобы лед щупать. В иных местах лед тонок был, кое-где вода выступала. Какой уж день в Сенате было тихо. С того берега Невы никто не ездил. И вдруг – на тебе! – явились студенты и стали шум делать перед старцами. Началось строгое следствие.

– Вот вам, барон! – злорадствовал Шумахер. – Вы мне тогда не верили, а так оно и случилось. Ученых среди русских не выискалось. Зато бунтовщики быстро созрели. Жили мы себе тихо и мирно, и вдруг в наши стены ворвались варвары… Вы когда-нибудь слышали такой гвалт? Им не сладкий нектар науки надобен, а – к а ш а!

– Каша тоже нужна, – отвечал Корф, недоумевая, как быстро из его благих начинаний родился бунт в Академии. – Однако не спешите с выводами. Изберем самого злого профессора, чтобы устроил он экзамен студентам… Кстати, кто у нас самый злой из ученых?

Шумахер подумал и сказал:

– Вот академик Байер – хуже собаки! Так и рычит, будто его мясом сырым кормят. И по-русски ни единого слова не знает…

– Пусть этот Байер и экзаменует русских бунтовщиков.

Перед экзаменом Шумахер велел бить батогами Шишкарева:

– Это ты, русская свинья, утверждал, что мы, немцы, воры?

– Я! – не уклонился от правды Шишкарев.

– Тогда – ложись… Адъюнкт Ададуров, а вы проследите.





– Ах, Прошка, Прошка… На што ты этот муравейник растревожил? Говорил ведь я тебе… как отец родной.

Академик Байер вызывал каждого по отдельности. Двери запирал на ключ, чтобы испытуемый в науках юноша не сбежал. Иногда из-за дверей раздавался звук – будто пустой горшок расколотили. Слышалось грозное рычание академика…

Вылетел из дверей смятенный Барсов, плача:

– Академик сказывал, будто я в науках никуды не годен…

Вылетели и другие! Пришла очередь Шишкарева.

– А мне хоть бы што, – сказал он, веселясь.

Долго мучили и пытали Шишкарева. Но вдруг двери растворились, выскочил из них академик Байер. Держа за руку бедного Шишкарева, он промчался вдоль коридора, будто метеор…

Так они достигли дверей барона Корфа.

– Рекомендую, барон! – сказал Байер. – Всех прочих превзошел и даже стихи по-латыни сочинил. Смело читал Виргилия и Овидия, Цицероновы письма знает. Своею охотой, никем не побуждаем, греческий язык постиг… Ко всему прочему, юноша жития столь благородного, что похвалы вашей вполне достоин!

– Как зовут? – спросил Корф, и Шишкарев назвался; барон был очень удивлен. – Так это вы, сударь, бунт в Академии учинили?

– Я! – признался Шишкарев, взирая со смелостью.

– Ну что ж. Поздравляю. Экзамен вы сдали…

Ломоносов в этой истории не участвовал.

Ему выпала иная судьба.

Глава шестнадцатая

Всю зиму валялся Потап на вшивых кошмах в степном ногайском улусе… Было обидно: взял его в полон ногаец – маленький, кривоногий, одноглазый. Попадись такой в иной час, пальцем бы раздавил, словно гниду поганую. А вот ведь… «Не я его, а он меня!»

Ближе к весне приехал в улус татарин с лошадьми. Без оружия, но с плетью, рукоять которой была сделана из козлиной ноги. Накинул он на шею парня аркан и погнал его перед собой, словно барана. Долог был путь, и всю дорогу распевал песни татарин. Однажды под вечер очнулся Потап на мосту. Текла внизу гнилая мутная вода – пополам с мочой лошадиной. Открылись ворота каменные. На воротах тех сидела сова – не живая, а тоже каменная. И сверху, уши навострив, смотрела сова на Потапа – мудро, тяжело и неласково…

Это был Перекоп, а ворота те назывались – Ор-Капу.

Они ступили на мост, и татарин обжег Потапа плеткой.

– Кырым! – сообщил он, радостно ощерив зубы…

Город Перекоп был грязен и зловонен. Татарин завел Потапа в какую-то хижину, выскобленную (уж не когтями ли?) в завалах песчаника. Хлопнул дверью скособоченной, и с потолка, со стен – отовсюду на голову и плечи с шорохом просыпался мелкий песок.

– Блык! – сказал татарин и, выложив кусок вяленого балыка, ушел; только потянулся Потап к этому куску, как вдруг, откуда ни возьмись, молнией возник рыжий котище; кот вцепился зубами в балык и вместе с ним исчез стремительно, будто нечистая сила.

Татарин вошел в хижину. Увидел, что балыка уже нет, и решил, что ясырь сыт – можно теперь гнать его дальше.

– Базар! – выкрикнул он, заставив идти Потапа на продажу.

Потап даже по сторонам не озирался (все тут постыло и тошно), а татарин понукал его плеткой. Потап на это даже не обижался. Он словно понимал: поймай он татарина, и тоже погнал бы его впереди себя на аркане, потому что в этой многовековой вражде иначе нельзя…

Еще через день в расщелине гор показался город.

– Кафа! – сообщил Потапу татарин.