Страница 102 из 108
— А ты неправильно в зеркало смотришь! — отрывается от замершего шоссе сидящая за рулем Женька.
— Как это — неправильно?
— Ты смотришь своими вчерашними глазами. Сравниваешь себя с топ-моделями или с собой семнадцатилетней. А ты посмотри на нынешнее отражение глазами себя лет так в восемьдесят-девяносто.
— Это еще зачем?!
— Ты никогда не замечала, с какой ностальгией Лидия Ивановна смотрит на фотографии, где ей сорок? Потому что по сравнению с семнадцатью сорок это старость и морщины, а по сравнению с девяноста тремя — молодость. И полжизни еще впереди.
Впереди… Знать бы, что там впереди… А если знать, то и жить невозможно. Смогла бы я жить, знай я в свои семнадцать, что ждет меня два брака с двумя разводами, и пытка братской любовью-ненавистью, и смерть первого мужа, и попытка выходить, вернуть к жизни свекровь, которую я же сама еще недавно так истово ненавидела. И арест вчера еще великого Оленя, без которого жизни нет и быть не может. Только он сам этого по-прежнему не знает.
Раньше и видела его раз в месяц, а то и реже. Но видела. И знала, что могу увидеть. И на каждый звук своего «Тореадора» первым делом думала: «Вдруг Олень?!», а потом уже смотрела, чей номер на определителе. Как от универсальной батарейки, подзаряжалась от каждого его взгляда, от звука голоса, даже от самой мысли, что он может позвонить. Он может позвонить! Нескольких минут разговора с Оленем хватало, чтобы жить дальше. Не существовать, а жить, перерабатывая полученную энергию и возвращая ее своим детям, своим заказчикам и самому Оленю.
Последние месяцы приходилось жить, зная, что он позвонить не может. Подпитка иссякла.
— Совет хорош, — ответила я Женьке. — Но только для поставивших на себе крест. А если хочется сегодня и сейчас?! И его глазами.
— Тогда еще проще. Если это любящие глаза, то им все равно, сколько у тебя морщин. Мужики любят не тебя, а свою любовь к тебе. Любят не лицо — ощущение.
Женька еще что-то говорила о странностях любви, но я ее уже не слышала. Любое явное или скрытое упоминание имени Оленя выключало мое сознание, словно это могло уберечь душу от непосильных перегрузок.
«Эта область подсознания временно заблокирована. Попробуйте обратиться позднее…» — раз за разом бубнил невидимый небесный оператор, не позволяя свалившейся на мое сердце тяжести раздавить его. Снова, как во время отчаянного побега от мужей, мне приходилось запрещать самой себе думать, обещая разобраться во всем когда-нибудь после, потом, когда что-то определится и будет не так больно. Иначе мне этот кусок собственной жизни не прожить и Оленю не помочь. Ну вот, снова Олень…
Часто, проснувшись среди ночи от полусонного бормотания кого-то из моих мальчишек, часами не могла снова заснуть. Расторможенное сном подсознание, игнорируя запрет на раздумья, снова и снова пытало вопросом — что дальше? Ну почему я так и не научилась жить сегодня, сейчас, не забегая мыслями вперед и не пытаясь предугадать, что будет, ведь предугадки эти способны испортить любое чувство, любое счастье, любую любовь.
Но меня снова мучил вопрос, что будет потом, когда Олень выйдет на свободу. Все равно когда выйдет — через день, через месяц, а может, и через много лет? От теперешнего правосудия всего ждать можно, Ходорковский тоже сидит, и выпускать его пока никто не собирается. Но в отличие от политических и экономических аналитиков меня не интересовали судьба «АлОла» и судьбы либерализма в России. Меня интересовал Олень. Олень и я. Если это сочетание возможно.
Ирка с ним развелась или разведется, не важно. Ирки в его жизни нет. И Женьки нет, по крайней мере в том виде, в каком он сам хотел бы видеть Женьку. У Женьки с растущим пузом теперь совсем другой вид. Женька живет своим будущим ребенком и спасение Оленя воспринимает исключительно как долг дружбы, как обязанность помочь тому, кто помог ей. Поймет ли это Олень? А если и поймет, то смирится ли? Тимур давно понял, что его нет в моей жизни, а что толку. За эту осень несколько раз прилетал в Москву якобы к осиротевшим мальчишкам, но я же чувствовала его взгляд, словно ничего и не требующий, но вечно вопрошающий — не передумала ли?
Так и Олень. Откуда мне знать, так уж ли он любит Женьку? Что почувствует, узнав о ее беременности, что решит? И вообще до чувств ли ему? Я ведь и представить себе не могу, что такое тюрьма. Для нормального, здорового, сильного мужика несколько месяцев заключения. Как они изменят Оленя? Переломят? Закалят?
Но, все понимая и ругая себя, что становлюсь похожей и на его мамочку Аллу Кирилловну, больше заботящуюся не о сыне, а о своей заботе о нем, я не могла себя заставить в эти предрассветные часы не думать, может или не может все сложиться?
Не могла, пока однажды через открытую балконную дверь в мою комнату не залетел белый голубь. Только что он летел вдали, гордый и красивый даже в серости этого зимнего грязного небосвода, только что ворковал, склевывая крошки, насыпанные моими мальчишками в кормушку, и вот он уже мечется и бьется внутри комнаты. Испугавшись замкнутого пространства, выхода из которого не может найти, шарахается от стенки к стенке, гадит, бьет люстру и расставленные в шкафу фигурки и ранит осколками свои крылья до крови.
С трудом набрасываю на него покрывало и выношу этот бьющийся в моих руках комок прерванного полета снова на балкон. Снимаю покрывало, и выбравшийся из спутавших его складок голубь, сделав два шажка по перилам, взмывает обратно в небо. Так обреченно и так красиво. И мне остается только ждать, когда голод приведет его к нашей кормушке.
Смотрю на улетающего невольного пленника и понимаю, Олень — это голубь. Глупая игра слов, но это так. Олень — тот белый голубь, которого невозможно удержать в домашней клетке. Заточи такого в обыденность, будет рваться, резать крылья в кровь, гадить тебе на голову и всеми силами стараться вырваться, улететь. И только отпущенный на волю, он подарит тебе не измеряемую ничем, кроме чувства, высоту полета. И снова вернется к твоей кормушке, если захочет сам.
А я? Разве я не такая? Разве не от того же сходили с ума два моих мужа, считавших, что приручили меня? Разве не бесило их, что, родив подряд двоих сыновей, кормя их грудью, учась и работая, живя на вулкане тех давних нахичеванских страстей, которые могли перемолоть любого, я не переставала рваться в иные облака. Разве я сама, едва успев перебинтовать пораненные крылья и не зная, донесут ли они меня до другой, лучшей жизни, не сбросила груз старой обыденности и не взмыла, не взлетела, не сбежала в Москву?..
Паре голубей лучше быть вместе в небе. Но кто же тогда будет ходить по земле? Вить гнездо, высиживать, кормить и растить детей, которые еще не умеют летать? Кто должен делать это? Только женщина? Чтобы потом, выкормив, вырастив, увидеть, как улетают в небо уже не один, а два или три ее любимых существа. Улетают без нее, разучившейся за время их высиживания летать… Но только подсыпать в кормушку крошки и долго глядеть вслед я не могу и не хочу.
— Да-а!
В отеле «Les Airelles» некогда тихого курортного поселка Куршевель-1850 во французских Альпах нам в последний момент удалось снять только самый дешевый номерок за тысяча четыреста евро в сутки, и то потому, что чья-то любовница не вовремя растянула ногу и от номера отказалась. И теперь Женька оглядывала местную публику, сплошь состоящую из родных российских хозяев жизни и их хозяек.
— Образа жизни випов мне даже с Мельдиным счетом в кармане не понять.
— Да уж! — соглашаюсь я.
После обеда в крестьянского вида ресторанчике, обошедшегося нам на двоих в трехмесячную доцентскую зарплату моей свекрови, трудно с этим утверждением не согласиться. Мы в том ресторане — пример скромности и скаредности. Соотечественники за соседними столиками подают иные примеры: пятьсот евро официанту на чай, тысяча триста евро за бутылку вина урожая 1982 года, на треть недопитую! Всего моего чувства юмора на это не хватает!