Страница 6 из 77
— Не беспокойтесь, ваше величество, — губы Ришелье тронула змеиная усмешка, — вы дотянетесь до гугенотов и через океан. Колония есть колония: она будет зависеть от товаров, привозимых из метрополии, и от военной мощи метрополии, и власть короля Франции будет там незыблемой. А призрачная независимость — пусть они ею тешатся. Пираты Тортуги тоже считают себя независимыми, но так ли это на самом деле?
— Послушайте, монсеньор, — в голосе короля прозвучали доверительные нотки, — я всегда поражаюсь широте вашего ума. Как вам всё это пришло в голову?
— На меня снизошло откровение свыше, сир, — ответил Ришелье и снова улыбнулся: так, что было не понять, шутит он или говорит серьёзно.
1637 год
Большой галеон тяжело раскачивался на океанских волнах. Корабль был грузным и неповоротливым, но вместительным: в его объёмистых трюмах хватало места и для груза, и для пассажиров. И сейчас большую часть места в этих трюмах занимали люди: сотни людей, плывущих в неведомое.
Манон, свернувшись в комочек, сидела в углу, прислонившись к пиллерсу. Её мутило от качки и духоты — пушечные порты, то и дело захлёстываемые волнами, были задраены наглухо. Путешествие за океан нельзя было назвать приятным: день за днём непривычные к морю переселенцы проводили на батарейных палубах, в тесноте и смраде, довольствуясь тухлой водой, солониной и заплесневелыми сухарями, и с тоской ожидая, когда же всё это кончится. Хорошо ещё, что крысы бегали по нижней палубе и не забирались на среднюю, где спала Манон. И всё-таки девушка была довольна: худшее, как она считала, уже позади. А «худшего» в её жизни хватало…
Всё началось с того, что солдаты короля, посланные на подавление крестьянского восстания «кроканов», походя разграбили и сожгли её родную деревушку, не утруждая себя поисками правых и виноватых, и между делом изнасиловали саму Манон — впятером. Когда всё кончилось, и когда истерзанная шестнадцатилетняя девчонка пришла в себя, она узнала, что её родители убиты, братья и сёстры куда-то пропали, а от убогой хижины, где ютилась семья Манон, остались одни головешки. Жизнь Манон была далеко не сладкой, но хотя бы привычной, а теперь эта привычная жизнь рухнула в одночасье — девушка благодарила Деву Марию за то, что вообще осталась жива. В опустошённых родных местах ей больше нечего было делать, и она побрела в Париж, расплачиваясь собственным телом за еду, ночлег и даже за то, что ей просто показывали дорогу.
В Париже ей повезло (хотя везением это можно было назвать только по сравнению с тем, что девушке уже пришлось испытать). Она устроилась служанкой «за еду и крышу над головой» в грязный трактир в предместьях города: чистила посуду, мыла полы, заблёванные посетителями, и, конечно, спала с хозяином, а также с гостями — за деньги, которые хозяин заведения у неё отбирал, оставляя Манон сущие гроши.
«Везение» было недолгим. В один прекрасный день в трактир заявились королевские мушкетёры, и один из них, статный и черноусый, сказал, заметив Манон:
— Собирайся. Пойдёшь с нами.
Хозяин было заартачился, но мушкетёр холодно посмотрел на него и бросил коротко:
— Разве ты не слышал о королевском эдикте? Или ты собираешься противиться воле его преосвященства?
Хозяин трактира моментально сник и забормотал что-то невразумительное, а Манон пошла с мушкетёрами. Она и слыхом не слыхивала ни о каком эдикте, и только потом узнала, что его величество король Людовик XIII повелел отправлять за море, в Америку, «преступников, пожелавших раскаяться; людей, имеющих в себе силы начать новую жизнь; а также гулящих девиц, дабы они могли стать добропорядочными жёнами и матерями». Ещё в эдикте было сказано, что «в милости своей его величество соизволяет предоставить преимущественные права переселенцам-гугенотам», но это Манон уже не интересовало: за неполный год она потеряла счёт мужчинам, удовлетворявшим с ней свою похоть, и установила, что все они одинаковы — что протестанты, что добрые католики. А через месяц девушка оказалась на борту этого галеона, который теперь несёт её в неведомое.
…Из мутной полудрёмы Манон вывели тяжёлые шаги и грубые руки, схватившие её за плечи. Она открыла глаза и увидела человека в матросской куртке, до глаз заросшего бородой.
— Побалуемся? — деловито предложил бородач, осклабился и, не дожидаясь ответа, повалил Манон на палубу (острые стыки досок больно врезались в спину девушки) и задрал ей юбку. Соседи, сидевшие рядом, отвернулись, делая вид, что ничего не происходит.
Манон не сопротивлялась — ей было всё равно, — только подумала с горечью: «Вот тебе и новая жизнь — опять всё то же самое…».
— Гийом! А ну-ка… — раздался негромкий, но властный голос.
Матрос поспешно отскочил, придерживая расстёгнутые штаны. Манон села, натянув задранный подол платья на свои обнажившиеся коленки.
Перед ней стоял офицер — это было видно по его камзолу и длинной шпаге.
— Ты не знаешь приказа господина Гиттона? — процедил офицер, глядя на матроса, и взгляд его не предвещал Гийому ничего хорошего. — Эти женщины не для блуда — они будут матерями будущих детей Новой Франции. Не путай эту девушку с портовой шлюхой, Гийом. Пошёл прочь, негодяй!
Бородач втянул голову в плечи и полез наверх по трапу, бормоча что-то себе под нос, а офицер посмотрел на Манон. И она смотрела на него, как смотрят на что-то такое, чего не может быть в этой злой жизни. Их взгляды встретились и никак не могли разойтись…
Манон показалось, что минула целая вечность, хотя на самом деле прошло меньше минуты, прежде чем она услышала:
— Пойдёмте со мной, мадемуазель.
И она пошла, слыша за спиной завистливый шёпот: «Повезло потаскушке…».
Каюта была маленькой, но после трюма, переполненного людьми, она показалась Манон дворцом. Девушка осторожно присела на краешек узкой койки, покрытой суконным одеялом, а хозяин каюты, притворив двери, достал из деревянного резного шкафчика кусок сыра, сухой хлеб, пару мочёных яблок и бутыль тёмного стекла, заткнутую пробкой.
— Бургундское, — пояснил он, ставя бутылку на стол, занимавший почти треть каюты. — Бокалов, правда, у меня нет, но есть оловянные кружки. Прошу вас к столу, мадемуазель. И прошу прощения — я не представился. Меня зовут шевалье де Грие.
— Манон Леско, — ответила Манон. — Спасибо вам, — она запнулась, выбирая, как ей правильнее будет обратиться к нему, — ваша милость.
— Меня зовут де Грие, — повторил де Грие, — просто де Грие. Ешьте и пейте, Манон.
И Манон ела, и пила вино, и смотрела на своего спасителя, чувствуя, что тает, словно свеча, упавшая в огонь, — ощущение, какого она раньше никогда не испытывала. Де Грие было лет тридцать; он был красив суровой мужской красотой, подчёркнутой шрамом на его левой щеке, и Манон не понимала, что он в ней нашёл, и почему он обратил внимание на неё, на простую девчонку с плохой репутацией, — на корабле ведь были и другие женщины, более подходившие дворянину. «Наверно, — подумала она, — ему нужно от меня то же, что и всем мужчинам. Что ж, я согласна платить: хотя бы за то, что он ко мне добр. И… он красив, да…». И Манон, допив вино, спросила:
— Мне раздеваться? Или вы так будете меня… это самое…
И покраснела — неожиданно для себя самой.
— Всему своё время, — жёстко и в то же время ласково ответил шевалье. — И оставьте вы эти привычки парижского дна, Манон. Там, — он повёл рукой в сторону носа галеона, — вас ждёт новая жизнь, достойная человека: не надо тащить в неё старую грязь.
Они сидели и говорили, и Манон узнала историю де Грие, приведшую его на корабль, плывущий в Америку. Молодой шевалье был гугенотом, и отчаянно дрался на стенах Ла-Рошели, осаждённой войсками кардинала. После сдачи крепости Ришелье явил милость — никто из защитников Ла-Рошели не был казнён или сослан на галеры, — и де Грие продолжал жить прежней жизнью. К несчастью, два года назад он убил на дуэли дворянина-католика и попал в Бастилию, а всё его имущество было конфисковано. Де Грие спас случай: его нашёл Жан Гиттон, бывший мэр Ла-Рошели, руководивший её обороной и запомнивший отважного шевалье. Гиттон возглавлял партию переселенцев, отправлявшихся за океан, и предложил де Грие стать его помощником и плыть вместе с ним — попытать счастья на новом месте. Выбор у осуждённого шевалье был невелик, и он с радостью согласился.