Страница 88 из 93
Впечатление у меня создалось такое, что Юрий Мареев со своим сыном не знаком или не узнает его. Он все так же одиноко бродит по окрестностям, а Лео иногда наблюдает за ним с бесконечным интересом, если, конечно, не сидит при мятном ликере у «Милой сладкоежки Суси» в обществе очередной фройляйн. Или фрау. Кто их разберет-то теперь! Сплошные мини-юбки, декольте и колготки крупной сеткой даже в нашем Бирштадте, что у девиц, что у матрон отменной корпулентности. А почему? Эти моду привезли. Вульгарность заразительна. О чем я? М-да, если не сидит с девицей у «Суси» или не пишет картину. Наш Лео живописец. А я поодаль затаюсь (зрение еще при мне) и наблюдаю, как он пишет.
Остальные к живописи Лео (не то что к его обаятельной персоне!) проявили мимолетный интерес, однако этим дело и кончилось. Потому что всё на себя непохоже на его картинах. «Абсурд», – определил его живопись здешний служитель изящных искусств мэтр Георг Буркхардт, чьи пейзажи – череда поистине прелестных поэм, столь популярных у здешних туристов и у цюрихских галеристов, и славно раскупаются. Я тоже купил парочку и повесил в крошечной моей гостиной. Она сразу как бы и ожила, и наполнилась… мэтром Буркхардтом, как я понял через несколько дней, такая незадача. Мы с ним знакомцы, поскольку я уж обвыкся, и не так, как прежде, мучусь ностальгией. Мы с ним знакомцы, и он сказал: «Абсурд», – взглянув на живопись Лео. «Декадентские выкрутасы, но ничего нового», – добавил он. «Одно хулиганство, – сказал он, – девицы, что ходят за ним хвостом, наплачутся».
Спорить с мэтром Буркхардтом, чтобы не наживать бессонницу, распалившись спором, я не захотел. И, пожалуй что, мэтр сам не стал бы со мной спорить. Сказал бы что-нибудь вроде: «Помилуйте, друг мой господин Фиолетофф, вы ведь не станете спорить с нашей милой Суси о том, как печь и украшать пирожное. Она этому училась и лучше вас знает как. Ешьте всласть, для того и печется. Так же и живопись. Меня живописи учили, а вас, полагаю, нет. Как же мне с вами спорить? Вы любуйтесь себе. Зачем же мучиться, пытаясь постичь для вас все равно непостижимое?» Боюсь я, что мэтр Буркхардт весьма ловкий шарлатан.
Но бессонницу-то я все равно нажил, пытаясь постичь для меня непостижимое. И пришел к выводу, что вовсе не такой уж абсурд живопись нашего Лео, кстати вполне предметная. Все узнаваемо на его картинах, с одной-то стороны. Но с другой, и вправду, абсурд. Выверты. Изнанка, что ли, и швы наружу. Если изнанка истины – ложь, то вот она, истина швами наружу, а по швам, извините, вошки ползают. Ложь это? Да кто ж поймет! Вот тут-то бессонница меня и постигла, тоже, знаете, состояние абсурдное. Мэтр Буркхардт, могу предположить, ночью сладко спит и осуждает тех, кто позволяет себе бессонницу.
В чем же дело, подумал я. А ничего нового, как верно подметил ученый живописец мэтр Буркхардт. Ничего нового, прием известный, если интересоваться всякими художественными почерками. Лео все слегка искажает, но не в шарж превращает, а так – пластически. За формой мы вечно ищем смысла, и если елка вдруг из зеленой стала фиолетовой и присела, будто птица, что готовится к полету или к обороне, и перья, то есть ветки у нее взъерошены, смысл у елки другой. Провокационный. Фактической елки больше нет, есть смысловая.
Что за мир видит Лео? Карнавал. Но и карнавал у него навыворот, такой трагический. Узнаю тебя, Московия. Ты еще жива в генах молодого поколения. Не скажу, что слава богу. А слава богу скажу, что не родил я детей. В этом мы с Юрой Мареевым различаемся. В остальном же, как ни крути, как ни переиначивай, как ни анализируй, как ни сопоставляй, ставя минусы у каждого пункта, в остальном мы двойники. Вот вам вывод, к которому я пришел невзначай.
Ну не двойники, пусть уж. Но чувствую я себя его тенью. Тенью, что уменьшается до синего кружка в яркий полдень жизненного успеха, и тенью, что вытягивается далеко-далеко, до горизонта, когда времена наступают мрачные, и светило прячется в бездне, занятое своими проблемами.
Чувствую себя его изнанкой, швы наружу. И мысли-вошки суетятся, всполошенные дневным светом. Гадость какая.
Ну, соглашусь, я возомнил себе. Однако почему нет? Пуркуа па? Как говорят в той же Швейцарии, прилегающей к французским границам. Почему нет? Почему бы не возомнить, не размечтаться? Я ведь не сто раз уж упомянутый здесь мэтр Буркхардт, а совсем наоборот. У меня бессонница, а это тоже, знаете ли, карнавал навыворот, сны наяву. Бессонница, студенистая субстанция. Не из подобной ли студенистости, обретая форму и смысл, вышло все живое во всем разнообразии видов? Каждой твари по паре. Вот и я, и Юра Мареев.
Зарапортовался я и запутался что-то. Грех какой. Сказано, помнится: «Если часть тела согрешила против тебя, отрежь ее и брось прочь от себя». Я вот все мыслями грешу против себя, так что же, голову теперь себе отрезать? Поздно, поздно. Уж нагрешил – на несколько жизней хватит. Одним грехом больше, одним меньше, а головы покамест жалко. Уж буду дальше грешить – делать выводы из всего, что склоняет к размышлениям.
Мы с Юрой, судя по всему, пара-то парой, но обречены на одиночество, как всякие безумцы. Вот и разгадка.
А все мальчишка Лео с его беспокойными картинками.
Первое сентября – такой мистический день. Планета замирает на миг, переводит дух после летнего неистовства и летит дальше, туда, где брызжет красками осень, туда, где стынут воды и щемит сердца.
…На работу Юрия Алексеевича приняли, несмотря на то, что поначалу смущенно кряхтели над пометкой о судимости. Но учителя-то в дефиците, особенно с опытом, особенно с редкостным – просто блестящим – образованием. Юрию Алексеевичу тут же предоставили комнату в общежитии Педагогического института, и он перебрался туда, захватив с собою только самое необходимое. Перебрался в крошечное помещение, в скудный казенный уют, заколотив свой дом в Генералове.
Первое сентября – вот оно. Школьная линейка в солнечном дворе, первый урок – еще и не урок, а так, разминка, дурачество одно. Good morning, children. Glad to see you. I hope we'll become friends.
Первое сентября, шепотки и перемигивания за спиною – Юрий Алексеевич имеет успех у старшеклассниц и учительниц помоложе. Впрочем, и две-три школьные старушки ему, без сомнения, благоволят. Одна из них, завуч, после уроков манит его пальчиком и матерински улыбается:
– Пожалуйте в учительскую, Юрий Алексеевич. Все девочки вас ждут. Вы необычайно популярны с первого дня. Там уже тортик. И чай разлит. А у меня, признаюсь, бутылочка муската припасена, чтобы сделать общение более непосредственным. Но! Девочки девочками, а я бы посоветовала вам не заводить в школе романов без серьезных намерений. Не вносить в коллектив раздор. Мне вполне хватило прошлогоднего физрука. Такой был мизерабль! Я думала, хоть лысина во всю голову их отпугнет и солидный возраст, так ведь нет, ошиблась. Такие у нас тут африканские страсти кипели, вы себе не представляете. Слезы, ревность, недостойные учительского коллектива сплетни. Но и он хорош. Прямо на этом самом диване, вот глядите, Юрочка… Нет-нет, не буду сплетничать. Одно слово, мизерабль. Теперь-то у нас физруком дама средних лет. Так я вас предупредила, милый Юрочка.
Тортик съели под разговоры до крошки, припасенный мускат выпили – по наперсточку. Но и этого хватило, чтобы у «девочек» зарделись щечки и заблестели глазки. Засиделись за разговорами до вечера. Чтобы никого «из девочек» не провожать, давая повод пересудам, Юрий Алексеевич раньше всех покинул гостеприимную учительскую, отговорившись проблемами бытоустройства.
Бытоустройство! О, как не хотелось ему возвращаться в необжитую комнатушку общаги, где стены крашены скучной бежевой краской, а из-под нее, местами облупленной, глядит зеленая. Где оконное стекло треснуло сверху, а за окном в узких обвисших занавесях – глухая стена соседнего дома и проржавевшие мусорные бачки под нею. Где на шатком столике у окна точно такая же стершаяся клеенка, какая была у него в Генералове, пока не разодрал он эту клеенку в приступе отчаяния. Где на полу белесо-рыжий исшарканный линолеум, а на скрипучей неприветливой кровати – тюремного вида матрас. И ничего похожего на сантехнические красоты того самого мотеля, который он трусливо и поспешно покинул.