Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 64 из 93

Ничего не поделаешь, демонстрирую портрет бедной Юльке:

– Одетта Лебеденок? Погляди-ка на «Лебеденка». Узнаешь? Оголодал, должно быть, бедняжка Пипа в болезни, озлился и начал травлю.

– Опять ты за свое, – бормочет она совсем растроенно. – Я же тебе объясняю…

Объясняет она. Это она мозги мне канифолит, гонит порожняк, рассуждая о неизбежной закономерности случившегося.

– Юля, глупо это. С балкона его сбросил, представь себе, я. Собственноручно. Никто не видел. Там только два субъекта занимались любовью, но они были слишком увлечены процессом, чтобы обращать внимание на то, что творится вокруг. Легко догадаться, почему я это сделал.

– Ты все слышал? – грустно сипит Юлька в шарф и комкает платочек с инициалами.

– Вот именно. Полагаю, меня до сих пор не замели лишь по одной причине: Пипа сам решил расправиться со мной. С нами, Юлька. Статейка – первая капля, причем злодеем-то выставляют только меня, а тебя пока лицемерно жалеют. Статейка – сигнальчик, вполне гуманный по понятиям этого мерзавца: не заплатишь, будут еще публикации, где тебя разденут и вымажут дерьмом. Не заплатишь опять – вывернут наизнанку, выпотрошат, и нет тебя больше, светская львица Юлия Мистулова, и пропадать тебе в безвестности, всю жизнь дрожать и скрываться, если случится так, что останешься жива. Прошлое же «темной лошадки» Юрия Мареева будет подано на десерт. В любом случае, Юлька, сначала он нас оберет, потом уничтожит. Меня, я догадываюсь, уничтожит в смысле самом прямом – физически. Не скажу, что мне нечего терять, но теперь уж кто кого. Ты это понимешь?

Кто кого. Поэтому для меня статейка – вызов, повод начать войну, которая когда-нибудь должна была начаться. Пусть сейчас. Как бы ни была нежелательна катастрофа, которой все может завершиться. Подобное уже случалось со мной. В другом месте, в другое время, о котором не забыть.

Время наступило непонятное и голодное. Последние годы на просторах нашей родины повсеместно были тощими, но Юру заботы о хлебе насущном в жизни минувшей и свободной не особенно угнетали по причине его некоторой социальной элитарности. Даже в бедноватые студенческие годы хлеб насущный давался ему днесь – всегда и безусловно, и это было само собой разумеющимся. Нынче, однако, жизнь вывернулась наизнанку, и все, что она обещала, и все Юрины сделки с самим собой оказались ничтожны.





Время наступило голодное даже на воле, а на зоне и подавно. Кормежка стала совсем уж несъедобной к девяностому году, в продуктовом ларьке торговали засушенными облупившимися пряниками и маргарином, не прогоркшей у которого оставалась лишь самая сердцевина бруска.

Летом и осенью выручала расконвойка – приходил «покупатель» из местного полуживого колхоза. И группу расконвоированных, освобожденных от работы в деревообделочных мастерских, и Юру в их числе, выпускали на колхозные поля, где работать было некому, а редиска и брюква росла, и морковка была в радость. К осени же наливалась, как могла, капуста. Там же на прополке иногда работали и женщины из большой соседней зоны. И тогда расконвойка превращалась в брачный праздник: в высокой лебеде, которой заросли грядки, уединялись сговорившиеся пары. Летом и ранней осенью жизнь немного походила на жизнь.

Зима и весна во всех смыслах были тяжелым временем. Зимой и весной выручали только посылки, пусть и на две трети разграбленные в оперчасти. Содержимым посылок, вернее, тем, что от него осталось, в обязательном порядке полагалось делиться с членами твоего семейства. Существовали кружки или что-то вроде семейств, племен, в которые объединялись кенты, кореша, то есть близкие приятели, а также люди, если и не симпатизирующее друг другу в полном смысле этого слова, то, по крайней мере, друг другу не противные. Такое объединение становилось фактором выживания в условиях античеловеческих.

В кружках, они же кентовки или семьи, все, чем богаты его члены – куревом, чаем, мылом, съестным, – делилось поровну, кроме денег и личных вещей. Кружки могли между собою дружить или находиться в состоянии потенциальной войны. С представителями дружественных кружков, или семей, если те щелкали зубами, обнищав (что случалось нередко), делиться было не западло и даже рекомендовано неписаным законом. Поскольку ты сам по не зависящим от тебя причинам легко и в любой момент мог оказаться в положении нищего, и тогда тебе хоть немного, но воздавалось за совершенное в нужный момент вспомоществование.

Редко кто, как Юрий Мареев, мог выдержать долгий срок, не примыкая ни к одному семейству, и не стать лагерным изгоем. Положения относительно независимого одиночки достичь было трудно, легче было, себя оберегаючи, примкнуть к клану. Юра не то чтобы стремился обособиться, вовсе нет, но так уж получалось. В нем, без всяких усилий с его стороны, видели существо специфическое, не могущее вписаться в кодлу. И, по истечении сравнительно кратковременного, но весьма болезненного периода, когда почти не прекращались попытки его обломать, испытать на разрыв, Юру оставили в покое. При этом навыки самбо Юре пригодились, но не слишком-то. В подлой уголовной драке, в сваре, для них нет пространства, и всегда найдется кто-то неучтенный, который прихватит сзади удавкой, или порвет заточкой кожу над сонной артерией, или ослепит толченым перцем, или вгонит в мышцу, а то и в кишки тонкую, жесткую, остро оточенную проволоку.

Случалось всякое, но главное, кодла поняла, что Юру воздействием физическим можно утомить, измочалить, но не сломать. Сломать можно, конечно, любого, применяя пытки, но подобное, во-первых, расценивалось как беспредел, и при этом пострадавший, если не накосячит в состоянии аффекта, в принципе, мог рассчитывать на справедливую «правилку». А во-вторых, с какой стати «доводить» мужика, который не стучит, не подстилается, подлянок не кидает, на рабочке пилит доски для ящиков, мебельную фанеру и древесно-стружечные плиты наравне с прочими, перхает от опилок, как все, и не жилится, когда подъезжает посылка? На это есть другие, дрянь человеческая, которую растоптать и разорить святое дело. И если стучал, подличал, жадничал, жмотился, одна тебе дорога в случае разорения – собирать помойные отбросы, превратившись в «черта», и попрошайничать. Потому что, питаясь только в столовке, с голоду, может, и не помрешь, но спятишь, любуясь на то, как другие, пусть редко, но жуют печенье из посылок, ломают плиточный чай, тщательно собирая крошки, и мирно чифирят своим семейным кружком и с приглашенными гостями или глотают ядреный дым «Беломора» или «Примы», будто издеваясь, когда у тебя, разнесчастного «черта», без курева уши пухнут.

От «чертей» и от представителей враждебных кланов приходилось беречь свои скудные запасы. А также и от лихих, необыкновенно злобных, кровожадных и глупых личностей, называемых отморозками, которых на зоне все прибывало. Срок им обычно давался небольшой, всерьез обживаться на зоне им было ни к чему, и походили они на диких кочевников нрава самого необузданного. Вести с ними разговоры о приличиях и политесе представлялось бесполезным, применять слишком уж крутые меры физического воздействия выходило себе дороже, а опускать, если задуматься, вроде и не за что. Лишь урки из самых умных пробовали тонко манипулировать отмороженными себе на пользу, и бывало, что у них получалось, несмотря на то что дело это было опасное, не менее опасное, чем заклинание змей под дудочку.

Однако иногда случалось, что отморозок, переоценив свои волевые возможности, становился «чертом», или нищебродом – «чушкой», или попадал в презираемую категорию обиженных, которым полагался отдельный барак, так называемая «обиженка», место позорное. Душевности неудачнику такие пертурбации отнюдь не прибавляли, а скорее, наоборот, становился он абсолютно беспристрастен в своей злобности. Он в любой момент готов был искусать даже руку дающего, если у дающего не оказывалось заточки наготове и пары преданных, то есть чаще всего попросту прикормленных, бодигардов. Тогда, ну что ж, приходилось выслужить до лучших времен, дожидаясь, когда карта ляжет по-другому, в масть угнетенному.