Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 93

Хроника моего возвращения

Дача на Николиной Горе теперь заброшена, заснежена, и я тоскую по ней, во сне вижу облетевшие осенние березы, мне снится запах лесной прели и костра. Я и не знал, что могут сниться запахи. Остро сниться. Где-то мой приятель-бродяга Вася, не пожелавший поехать со мною в город? Он мне руки исцарапал в кровь и даже злобно взвыл, когда я попытался взять его в машину, и удрал через забор, весь взъерошенный и возмущенный. В общем, он прав. Я теперь сижу в четырех стенах, и мне здесь не нравится.

Здесь был какой-то цех, токарный, что ли. Стены толщиной метра в полтора, если не больше, из тяжелого плотного старинного кирпича, и каждый кирпич с вдавленной подковой – клеймом. Знаю, потому что один такой лежит у нас сбоку от крыльца, за кадкой с кипарисом – «на счастье», господи прости.

Юлька моя выбрала, мягко говоря, странное место для гнезда. Очень модное и дорогое, но – странное. Один из заводских флигелей, краснокирпичный двухэтажный дом с грубым фестончатым кирпичным же узором по фасаду и со стеклянным куполом мансарды, который поддерживают стальные ажурные арочные опоры. Что-то вроде старинного вокзала в миниатюре, а не мансарда. Однако в мансарде теперь у нас так называемая комната отдыха – парча и бархат, кажется, под византийский стиль, кресла, диваны, ковры, и Юльке нравится меня здесь соблазнять. А прямо под стеклянной крышей – зимний сад с маленьким каменным бассейном-фонтанчиком и с дурацкими пальмами, переплетенными в толстые косы бамбуками, жирными фикусами и гораздо более симпатичными мне мелколиственными суховатыми кустарниками, которые сейчас цветут невзрачным белым цветом и слегка пахнут вереском.

Старинный металлоделательный завод в известные времена оказался не нужен, был закрыт, обворован и начал было превращаться в руины. Но кто-то умный и расторопный задешево скупил эти груды старого кирпича и ржавеющего железа и наскоро переделал под жилые коттеджи, оснастив помещения лишь никчемными – на четверть шага – французскими балкончиками под окнами, каминами и современной канализацией. «Отделка – на ваш вкус» – так гласила реклама, что, понятно, следовало читать: «Продаем голые стены», но – цены были бешеные даже и по финансово бесстыдным нынешним временам. Тем не менее домики и два длинных корпуса, по восемь квартир в каждом, то есть всю немаленькую заводскую территорию почти на самом берегу Яузы, раскупили моментально, чуть не за две недели. И Юлька не перестает гордиться тем, что успела в числе первых и выбрала один из лучших флигелей с окнами на юго-восток, лишь отчасти заслоненными молодыми липами.

Теперь здесь, после всех преобразований, вылизанный плитчатый двор, навесы для автомобилей и закрытые теплые гаражи, увитые голыми сейчас плетями чего-то лианоподобного с волокнистой корой; низкие загородки вокруг заснеженных газонов; официозного вида голубые елки и еще какие-то деревца, все с чахлыми кронами в проводах новогодней иллюминации, мерцающей по ночам. А летом здесь, должно быть, пестреют клумбы вокруг нарочито старомодной серокаменной фонтанной чаши. Как показатель светскости и даже новорожденного аристократизма, у каждого крыльца черно-зеленые веретенца карликовых кипарисов в кадках, сейчас, в холода, – под стеклянными колпаками. Старые высокие заводские стены подновлены, увенчаны изящным стрельчатым чугуном вместо традиционной колючей проволоки, а у новых вычурных ворот – будка охранника. И засел там подлый жирный подхалим – вертухай с автоматом и рацией.

Глаза б мои не смотрели. Потому что ровным счетом никакой ностальгии по местам не столь отдаленным я не испытываю. Юлька, ты всегда была бестактна, мягко говоря. Как ты могла подумать, что мне может понравиться такого рода кирпично-чугунное роскошество? Хотя… Я несправедлив. С чего бы ей думать о моих мнемонических ассоциациях? Ей понравилось, увлеклась, как всегда позволяла себе увлекаться, и купила. Три этажа, четыре царских спальни, две совершенно нескромные по размерам гостиные и столовая им под стать; библиотека, она же – кинотеатр; кабинет Ее величества, оснащенный всевозможной электроникой, в которой Ее величество только путается; ванные, отделанные натуральным камнем и в позолоте, повсюду ковры, какие-то удивительно ровные и ясные зеркала, светильники, дающие мягкий свет, и – тишина.

Тишина за толстыми стенами. Но в тишине с недавних пор слышится мне холодный и злой металлический лязг, хриплая ругань полуголых потных и грязных человеческих существ, видится тусклый красный свет и в этом страшном давящем свете – перекошенные, яростные беззубые морды, тупые, испитые, неистово празднующие чужую боль… Откуда они только лезут? Лезут и лезут. Пропади оно все пропадом, Юлька! Я здесь ума решусь, среди заводских привидений! Их все больше и больше, просто интервенция какая-то, спасу нет.

Вот и Ритуся теперь тоже привидением является в больницу к Елене Львовне, в ее отдельную благоустроенную палату в маленьком и очень дорогом сумасшедшем доме в одном из пригородных парков. Я вполне готов поверить, что это не бредовое видение, а все на самом деле. Беспутная Ритуся приходит прощаться и, может быть, просить прощения, на свой независимый манер, в часы, когда ей удобнее, то есть в самые неподходящие. Бывает, что прямо в процедурную. Елене Львовне пришлось опознавать останки, и она сошла с ума, когда увидела то, что осталось от Ритуси, выбросившейся из поднебесного окна высотки на Котельнической. Мы с Юлькой вдвоем хоронили Ритусю, под музыку (под традиционный моцартовский реквием, само собой) сжигали в роскошном лаковом гробу с посеребренными ручками, который нельзя было открывать, чтобы попрощаться.





Юлька положила пышные пунцовые розы на гроб и сказала, что нелепо провожать Ритусю цветами, земным даром, что Ритуся давно уже там, на обочине нашего благословенного серпантина – пути нашего общего, или еще дальше, чем на обочине, куда стала уходить чуть не в детстве. Куда ее взяли да увели. И с нашей точки зрения, с нашей колокольни, ум ее не был здрав десятилетиями. Поэтому понять ту записку, прощальную, с выведенными красным фломастером местоимениями, которую она оставила, не то чтобы невозможно, но – и пытаться не стоит. И удивления достойно, как она, в сумрачном своем уединении последних недель, в своем невидении, невосприятии земных реалий, оказалась способна написать хоть что-то мало-мальски связное и чуть ли не поэтическое.

– …и будет ей такая эпитафия: «Забудь о бесконечности, пока не веришь. Забудь о своем отражении в ней». Пока не веришь. Честное слово, закажу такую надпись на камне. А… зеркало можно будет вмонтировать, как ты думаешь?

– За деньги-то? Но вот вопрос: ты бы хотела отражаться в чужом могильном камне, а?

– М-да… Ты прав: чертовщина получается. И обязательно кто-нибудь разобьет… Ужасно видеть кого-то своим отражением. Обязательно кто-нибудь из двоих разобьет. Кто первый очнется. Я сейчас о любви говорю. Кое-кто не переживает, как Ритуся. Многие расстаются в ненависти. Кто-то способен смириться, но потом всю жизнь мазохистски выковыривает из-под кожи осколки. А кто-то плюет на иллюзии и сам не понимает, что счастлив. Юрка?..

У меня язык не поворачивается дать ей тот ответ, которого она ожидает. Поэтому я спрашиваю:

– Кто же такой все-таки он? Вы так и не узнали? Не дьявол же, в самом деле, как в записке.

– Если и дьявол, то, судя по маминым догадкам и обмолвкам, в самой своей жалкой ипостаси, – сквозь слезы усмехается Юлька. – Папа совершенно точно знал кто, но не говорил, старый темнила. Вопрос: почему? А теперь его уже не спросишь. Мне кажется, что папа в какой-то момент пожертвовал Риткой. Такое у меня чувство. Во имя чего, не знаю. Боюсь догадываться. Ритка – мамино наказанье за что-то, чего я не знаю. Я, должно быть, стала наказаньем папиным. За Ритку.

Мы поминали Ритусю водкой на Котельнической, как и хоронили, только вдвоем. Юлька пила, немножко плакала, и безумно нравилась мне такой, не блестящей, не опрятной, совсем без грима, некрасиво ссутулившейся над столом с небрежно подобранной и как попало разложенной закуской. Юлька безостановочно говорила, наверное от нервов, и много врала сама себе, будто картину писала в заданном колорите, по памяти, а память подводила. Юлькина память очень своевольна, это память настроения.