Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 93

– Вот только?..

– Вот только лучше бы ему книжку написать, все бы и читали. В свободное время читали. Ведь и погулять хочется, и в кино сходить, а не только слушать Михаила Муратовича.

– Погулять и в кино сходить не с Юленькой ли? Наверное, выросла и похорошела, а такая была голенастая чертовочка!

– Выросла и похорошела, но по-прежнему чертовочка. Танцует диско, это такой модный танцевальный стиль. Светомузыка, лазеры… Очень динамично. Тебе бы понравилось. И почему бы мне не сходить с ней в кино?!

– Юрка! Тебя не узнать! Ты и говорить стал совсем по-другому! – восхищалась Ирина Владимировна. – Совсем избавился от нашего ленивого протяжного акцента и неряшливой, непредсказуемой интонации в конце фразы. Чистая московская речь. И немножко огрызаешься, а? А как же Людмила?

– А что – Людмила? – слегка пожал плечами Юра, вильнул взглядом, но ухитрился почти не покраснеть.

– Ничего, просто я тебя немножко поддразниваю. Все в порядке вещей, и мальчики есть мальчики. «Первая любовь – последняя игрушка». Не знаю, есть ли девушка, не записавшая себе в альбом этот ужасный афоризм. В мое время таких девушек, кажется, не было. А Людмилу ты увидишь среди сегодняшних гостей. Она, между прочим, поступила в тетеринский педагогический институт на иняз. Всегда хорошо училась. Не забудь хотя бы поздравить девушку.

– Она тоже выросла и похорошела? – съехидничал Юра в попытке скрыть неловкость. Он и сам не знал, хочет ли видеть школьную подружку, хочет ли, чтобы она видела его.

– Не скажу, что нет, но слишком ярко красит волосы, просто пламя бушующее! А ты не ершись, не ершись, коварный изменник.

Юру и Людмилу, самых молодых за столом, посадили рядом, и Юре поневоле пришлось ухаживать за Людмилой, втягивать в разговор ее, смущенную, ищущую спасения в книжной гордости и в замученных, замусоленных, спотыкающихся чужих словах. А Юра и сам не замечал, насколько стал учен манерам, насколько раскованно и ловко ведет беседу, насколько легко ему, начинающему дипломату, удается скрывать свое собственное смущение.

Но из графинчика мутноватого стекла в стаканы Людмилы и Юры лилось домашнее вишневое вино, щеки их пламенели от крепковатой наливки и сухого жара августовского вечера, и сердца тонули и захлебывались в оттаявшей памяти…

Быстро темнело, и закат оплывал, отступал к горизонту, но, поскольку праздник удался и никому не хотелось расходиться, зажгли пропылившиеся в сарае фонари и керосиновые лампы, долили стаканы, и бабушка Нина затянула непременную на посиделках песню про пароход и соблазнителя капитана. Песню подхватили, и вслед удаляющимся рука об руку в сторону речки Генераловки Юре и Людмиле доносилось знакомое и навязшее в зубах с раннего детства:

– «Ой-ей-ей, в глазах туман, кружится голова-а-а!..» – тихо-тихо и очень фальшиво, не своим писклявым голосом напела Людмила и теснее прижалась к Юриному плечу. – Давай приляжем, Юрка. Голова, правда, что-то кружится. Трава сухая, земля горячая. Цикады поют тревожно. Есть у вас в Москве цикады?

– Ни одной, – хрипло, не узнавая собственного голоса, ответил Юра. – То есть… Не знаю я, Людка…





– А и ну их. Пропади они. Надоели, нечисть. Слышишь, как пахнет трава? – шептала Людмила.

Сладость высушенных летним солнцем диких злаков и полынная горечь. Но Юра чувствовал лишь запах вишневого вина и Людмилиных волос, умащенных каким-то приворотным зельем из богатого тетеринского универмага, и действовало это зелье почище иных парижских парфюмерных изысков, отшибало разум, заставляло вытворять бог знает что. И свершилось невероятное, непозволительное, наказуемое, болезненное и прекрасное. Божественное.

Накатил запах степных трав и речной воды, повисла священная тишина, распахнулось бездонное широко дышащее живое небо, черным-черное над самой головой. А по горизонту дотлевала, изнемогая, тускнея, узкая-узкая ровная красная закатная лента…

За неделю до сентября Юру провожали всей семьей, пришли и учительши, подружки Ирины Владимировны, поэтому нежного прощания с признаниями и обещаниями не получилось. Алексей Николаевич, наделенный железнодорожной властью, остановил проходящий через Генералово поезд, знакомый проводник помог поднять с низкой платформы в тамбур чемодан, и не до нежных прощаний было за четвертьминутную остановку, которую мог позволить себе машинист поезда. Но непохоже было, что Юра так уж жаждет нежностей. Его ждала Москва и московские девушки – великолепные птички в синей фирменной джинсе и нежной замше, стриженные под Мирей Матье или Рафаэллу Карру. Его ждала Москва, и общество интересных и влиятельных людей, и учеба в невероятно престижном институте на проспекте Вернадского, в институте, о котором в Генералове могли говорить лишь восторженным и завистливым шепотом, будто это и не институт, а райские кущи.

Юра помахал с подножки, и поезд, набирая ход, понес его на север, к рубежу его памяти – к Оке. А Людмила, проплакав остаток дня и всю ночь, измучив слезами глаза и сердечко, наутро перелистала свой затрепанный школьный альбомчик с мудрыми мыслями и цитатами, нашла подходящее к случаю изречение и побежала на почту давать телеграмму Юре на адрес школы-пансионата, чтобы он прочитал сразу, как только приедет.

«Я – женщина, и, значит, я – рабыня, познавшая соленый вкус обид. Я – женщина, и, значит, я – пустыня, которая тебя испепелит…» – торопливо писала Людмила на почтовом бланке.

Почтарша Галина Федоровна такую телеграмму принять отказалась. Людмилу, пристыдив, выгнала и пообещала все рассказать ее матери, если девушка не перестанет дурить. И поскольку не было у Галины Федоровны профессиональной привычки держать рот на замке, она, по деревенской бабьей привычке домыслив то, что не было ей достоверно известно, ославила девушку – не со зла вовсе, а потому что к слову пришлось в праздной ежевечерней болтовне с соседкой.

Усталая и равнодушная к жизни мать, которая страдала неявно выраженной формой психического заболевания, то ли чем-то вроде депрессии, утрамбовавшейся за годы и годы, то ли пассивным неприятием окружающего мира, не могла защитить Людмилу. Обратиться к Ирине Владимировне у девушки не хватило духу, тем более что на страже стояла непреклонная Юрина бабушка Нина Ивановна.

И в душе Людмилы, на которую теперь в Генералове только ленивый пальцем не показывал и только ленивый не лез под юбку, злобно оскорбляясь непременным грубым отказом, зрело пагубное решение.

Превратности судьбы, кривые отраженья…

Он говорил: что ж такого, что дьявол? Пусть и дьявол тебе названый супруг – не бойся, он такой, какой есть. Ведь он не хочет тебе зла. Он желает зла тому, кто его изгнал, из гнезда вытолкнул, низверг… Он говорил: выбирай, здесь, на земле, на дневной поверхности, ты можешь выбирать. И не особенно стремись туда, за грань, в бесконечность, там ты будешь отвечать за свой выбор, и приговор тебе будет – виновна, другого и быть не может, другого и не бывает. Он говорил: я не могу заставить тебя верить, не верь, если нет воли верить. Но – мыслить мысли. Размышляй, не доверяя, – это тебе проще всего. Забудь о бесконечности, пока не веришь. Забудь о своем отражении в ней.

Я верила только ему, но теперь, по размышлении, знаю: ничто не бесконечно, даже душа. Моей – больше нет, искурилась тошной дурью. Больше нет, поэтому не страшно, поэтому и отвечать за выбор не придется… Мне пора.