Страница 108 из 269
— Потому что для них мир состоит из трех деревень: их и две соседских. А Арморика — это лес Броселианд и феи. Во Франконию они иногда бегут. Они крестьяне, молодой человек. Они никогда не бывали нигде, кроме ближней ярмарки. И уверены в том, что так, как они, живет весь мир. И если до них даже что-то доходит, они понимают все по-своему. Скажем, наш или альбийский крестьянин перебирается сюда. Берет землю, берет ссуду на обзаведение. Поднимается, понемногу отдает… через десять лет с него начинают брать налоги. А что услышат на аурелианском севере или в той же Франконии? Коронная ссуда? Там все знают, что это такое. Это продажа себя во владение. Но в Аурелии хотя бы дети должника остаются свободными, а здешняя-то ссуда переходит на наследников. Зачем за край мира тащиться — чтобы там всей семьей в рабы записаться?
Эсме Гордон думает. Думать ему куда приятнее, чем созерцать тучки по приказу. Слегка шевелит губами, что-то прикидывает. Едва ли он поймет сейчас, насколько на самом деле темен и дремуч крестьянин, а особенно — с севера Аурелии. На втором десятке все судят по себе. Умные потом перестают, дураки продолжают. Эсме знает грамоту и пару языков помимо родного, знает счет, письмо и другие науки. Понять, как двуногое без перьев и даже с плоскими ногтями ухитряется попутать ссуду с крепостью, ему не дано. Дома таких двуногих мало.
— Рабство, да… — сплевывает травинку гонец. — Но то, что говорят о границе с Арелатом, об Арелате, о побережье Средиземного моря… возможно, меня просто дразнили, как чужака, но если это не шутки?..
Вопрос не задан, но понятен. Просто юному Гордону слишком трудно выговорить «…то лучше любое рабство». Не очень-то ему хочется делать такие выводы, особенно за других.
— Нет, молодой человек, вас не дразнили. Просто это часть, а не целое. Там действительно так воюют. Но там и земля получше, и погода. Там легче выжить, чем во многих других местах. И потом, бывает много хуже. Когда земли совсем нет, а люди ни на что не нужны… в общем, там плохо воюют, но чтобы оценить разницу, нужно посмотреть как воюют толедцы.
— А как они воюют? — половина гордоновской рассудительности сменяется на юношеское жадное любопытство.
Вот ведь… как ни забывай что-нибудь, как ни убеждай себя, что и не было, и неважно — а всегда кто-нибудь да напомнит. Особенно после того, как сам этому кому-то поможешь.
— Понимаете ли, Эсме… Вам шестнадцать, верно? — кивок. — На год моего шестнадцатилетия пришелся штурм Арля генералом Валуа-Ангулемом. Добрый родственник, заботам которого меня поручил отец, отправляя в Орлеан, решил, что мне будет чертовски полезно поучиться военному ремеслу. Учитывая Каледонию. Не только в том, конечно, было дело. У него в том году было много неприятностей, и я в Орлеане, в свите младшей Марии, был одной из них. Вот он меня и взял с собой, когда начал кампанию. Тулон, Марсель, Толедо, Арль… — Джеймс делает паузу, срывает травинку, наматывает на палец, тянет… — Признаюсь честно: вскоре я оттуда сбежал.
— Что там было? — спрашивает Гордон. — Я слышал только о военной стороне дела. Мастер Джон говорил, что очень красивая кампания. Очень точная.
Это правда. На карте — несказанно красивая. Опыт северной войны, успешно перенесенный на большой масштаб — в жизни не подумал бы, что так можно воевать не на бумаге, а на земле. Финты, жонглирование частями, наглый блеф — когда Клод угрожал марсельцам и их соседям, что снесет их с лица земли, если они не перестанут играть в древние вольности и не прикроют своими войсками границу с Галлией, за его спиной не было и полка… но они поверили, черт, в тот момент я и сам поверил… и сказочный обходной маневр по чужой территории.
И толедская мелочь в устье Роны… действующая обычным своим порядком.
— Что там было? — задумчиво переспрашивает Джеймс. Не время тянет, что там, как восемь лет назад подобрал слова, чтобы ответить Клоду, так ничего не изменилось. — Вы же знаете, как горят торфяники? Представьте, что все наши острова стали одним горящим торфяником. С Альбой вместе. И она провалилась — красота, ну и мы… по частям уходим под землю. Деревнями, городами. А корабли ушли, а плавать… доплывете до Копенгагена? А младшие ваши?..
Гордон качает головой. Не понимает. Рейды понимает. Распри между кланами понимает. Совсем старую и тухлую вражду, когда не щадят уже никого — и осаждающие даже детей из башен не выпускают — понимает. Не одобряет, кто ж такое одобрит, но знает, что такое случается. Ну и война. Клан на клан или армия на армию. Не хочешь, чтобы задели — не встревай. Встрял, не жалуйся.
— Это… — Эсме долго подбирает слово. — …несуразно. Торфяники горят сами, а города поджигают люди.
— А герцог Ангулемский, помнится, очень удивился, — усмехается Джеймс. — Я же каледонец, что мне тут может показаться через край, у нас же на завтрак режут, на ужин стреляют. А когда понял, что именно — как решил для себя, что у нас не беды, а баловство по сравнению с континентом, так до сих пор и верит в это. Может, даже и прав.
Джеймс смотрит на облака. Может быть, и прав. Только нам такой правоты даром не надо. Мне уже не шестнадцать и я знаю, что то, что я тогда видел, было очень аккуратной войной. Что всем, кому можно, позволили уйти из-под удара. И кому нельзя — тоже позволили. Но я не хочу проводить границу допустимого ни по нравам Толедо, ни даже по Клоду. И по нашу сторону пролива так не будет — насколько это зависит от меня.
— Господин граф, — встревоженно говорит Гордон. — Я должен сказать… я вспомнил, что должен сказать. Я был не единственным гонцом Ее Величества и господина канцлера. Мы все следовали разными дорогами… но в Орлеан я прибыл первым, и, как понимаю, первым догнал вас. Я знаю точно, потому что каждый из нас вез два пакета, для вас и для Его Светлости. И до меня с этими письмами там никто не появлялся. Я спросил в резиденции Его Светлости и мне ответили.
Подумал и добавил:
— Я правильно спросил.
Правильно — это значит «не вызывая подозрений». И то сказать: если каледонцы грызутся у себя дома, то почему бы и в Орлеане каледонской партии не перегрызться между собой, тем более, что на взгляд стороннего наблюдателя именно это и произошло. Нет, Клод не перехватывал мою почту. Иначе бы и этого лунатика ко мне не отправил. Но кто-то весьма толковый попытался обрезать связь с Дун Эйдином нам обоим. И в моем случае едва не преуспел. Преуспел бы совсем, если бы не шторм.
За гонцом, что самое досадное, могли проследить — и теперь мы можем нарваться на засаду. Даже в Арморике. Потому что людей можно найти в Орлеане, а аурелианцев здесь традиционно любят — как же, защитники от козней Альбы.
Но по времени мы их еще обходим… пока. Ненадолго. И я еду в Арморику за людьми… ну так начну несколько раньше, чем рассчитывал. Самое важное уже произошло. Я знаю, что у меня есть. Если мне сказали — месяц, значит, считали с видом на худшее. Есть припуск. И еще есть припуск на дорогу — даже самые важные новости не доберутся из Дун Эйдина в Орлеан быстрее голубя или курьера. Значит… через месяц посол должен умереть. Я не опоздаю.
Торопиться было нельзя. Спасибо генералу, спасибо ему, теперь Гуго знал это не только головой, знал телом, костями. Торопиться, сбиваться — нельзя. Не поймут, не послушают, не сделают. Нужно, чтобы видели: то, что ты говоришь — важно. Стоит выслушать. И забудь, что время, что жизни просто текут сквозь тебя, пропадая начисто. Если собьешься — утечет еще больше. Или просто вытечет все. Потому что молодой дурак бегал и метался, и ничего не смог.
— Еще ничего не потеряно, — говорит Гуго. Громко, четко, птицы в небе каждое слово разберут. — Если сбить тех у ворот, открыть дорогу, дать сигнал, что путь свободен, наши наверняка смогут пробиться обратно. Просто взять и удержать проход.
Это очевидно. Это очевидно и это можно сделать. Силы есть. И время пока есть. Его немного, но оно еще не вытекло.
— Мы получили другой приказ. Вы получили другой приказ, — щурится спешившийся человек.