Страница 7 из 61
— Да, да, и я целиком с этим согласен, — воскликнул Пацановский, — пока Польша не освободится от гнете самодержавия, мы не имеем права игнорировать национальный вопрос.
— Иначе нас не поймет народ, — тихо, но веско резюмировал Савицкий.
— И потом, учтите, — вставил Пухевич, — Брюссельская программа даже не упоминает о самостоятельности революционных движений Литвы, Украины, Белоруссии…
— Но это же само собой разумеется, — кипятился Феликс. — Когда совершится революция, все вопросы разрешатся сами собой, все беды и несправедливости будут ликвидированы, а социальная революция одновременно ликвидирует как социальный, так и национальный гнет.
И тут вмешался в спор молчавший до сих пор молодой рабочий:
— Погодите, — громко сказал он, — а почему все надежды возлагаются на революцию? Почему нельзя еще до революции добиваться самых обыкновенных политических свобод? Свободы слова, собраний, рабочих профсоюзов?
— Да потому, что русское правительство никогда не пойдет даже на это.
— Самодержавие изживает самое себя, — сказал Пухевич, — и наша задача сейчас — вести пропаганду, Конить силы, добиваться социальных преобразований.
— Легальным путем? — иронически улыбнулся Феликс.
— Да, в том числе и легальным путем. Организовывать рабочих, поддерживать их экономические требования, бороться за сокращение рабочего дня, страхование, повышение зарплаты…
— Но как?
— Путем забастовок на фабриках и заводах, а если надо, то и путем всеобщей стачки… Ну, кто мне докажет, что я не прав?
В голосе Казимежа было столько убежденности, что никто не решился возразить.
Но после некоторого молчания поднялся Вацлав Гандельсман:
— Уповать на широкое участие народа в революции, по крайней мере, наивно.
Ян Пашке спросил:
— Но позвольте, пан Гандельсман… Вы-то себя считаете революционером?
— Разумеется.
— Тогда каким образом без народа, как я вас понял, вы надеетесь переустроить общество?
— Путем захвата власти группой хорошо подготовленных профессиональных революционеров, — спокойно ответил Гандельсман, — группой людей, которые лучше других знают, что надо делать. А поэтому революционная организация должна быть замкнутой, строго законспирированной, крепко спаянной внутренней дисциплиной. Она должна совершенствовать себя, а не растворяться в массах и не тратить силы на пропаганду.
Феликс и Савицкий, лучше других знавшие Вацлава, только улыбнулись, но в спор ввязываться не стали. Знали, что Гандельсман меняет свои идейные взгляды в зависимости от того, какая последняя книжица им прочитана.
Перед тем как разойтись, Феликса придержал за локоть Ян Пашке:
— Крепко ты мне понравился своим выступлением, — сказал Пашке искренне. — Умеешь говорить. А я пока стараюсь учиться и все понять. Ты свой экземпляр куда дел?
— Отдал Савицкому.
— А я для себя переписал, хочу получше вчитаться и кое-кому из нашего брата втолковать. — Пашке вынул из внутреннего кармана куртки исписанные крупным почерком листки. — Особенно мне нравится вот это… «Мы также глубоко верим, что польский народ, приведенный в движение во имя социально-революционных принципов, проявит непобедимую силу и непреодолимую энергию в борьбе с захватническим правительством, которое к экономической эксплуатации добавило неслыханное угнетение национальности». Ой как хорошо, как крепко сказано! Да верить надо глубоко, только так и не иначе…
— Это ты очень хорошо сказал, — одобрил Феликс, — только, Ян, не вынимай эти листки на улице. Отберут городовые — и загремишь на каторгу по сибирскому этапу.
— И то верно, — сказал Пашке, пряча листки в карман.
Расходились, как всегда, поодиночке. Или — по двое.
Феликс вышел с Розалией. В последнее время они часто уходили вместе. Шагах в десяти впереди негромко разговаривали Пухевич и Савицкий. По отдельным словам можно было понять, что они все еще говорят о программе…
— Не будем им мешать, — сказала Розалия.
— Конечно, — шепнул Феликс и взял девушку под руку.
Проходя Замковую площадь, они приостановились. Со стороны Пражского предместья, темнеющего за Вислой, неестественно огромным желтым пятном восходила луна, и ее свет, рассеянный и смутный, возвращал силуэтам Старого города их средневековую таинственность. Из пронзенного лучами сумрака, как из темной воды, всплывали неровные контуры башен предмостного укрепления Барбакан, остатки крепостной стены возникали в своей загадочной руинности, обозначились древние переходы и лестницы, длинные нависающие своды, ведущие куда-то во мглу, арки, под которыми всадникам приходилось, наверное, нагибать голову; фантастические статуи, украшающие карнизы домов времен первого владетеля Варшавы каштеляна Варцислава, чье имя сохранилось только в легендах и преданиях.
Луна, поднявшаяся над Вислой, теперь замерла, а в сузившемся темно-синем небо плыла вознесенная колонной статуя короля Зигмунта III с крестом и саблей в руках — самого древнего памятника в Варшаве, памятника королю, перенесшему столицу из Кракова сюда, в центр мазовецких равнин, — плыла над руинами замка, над готическими контурами монументального Кафедрального собора святого Яна с гробницами знаменитейших граждан…
Сотни раз виденная картина снова заставляла замедлять шаги и смотреть, смотреть в темные провалы улиц, втекающих в сумрачный полукруг площади…
Давно потерялись из виду Пухевич и Савицкий. Феликс и Розалия, не сговариваясь, вступили в темную, как ущелье, улочку Узкий Дунай, названную так по имени речки, протекавшей здесь в древности. Сквозь расщелину, образованную двумя рядами трех- и четырехэтажных домов, построенных пять-шесть веков назад, обогнули древнерыночную площадь Старого города и через полчаса вышли наконец к Висле.
Здесь, держась кромки берега, повернули к черневшему над рекой мосту. Не дойдя до него, поднялись на берег и через какое-то время очутились среди залитой лунным светом серебристо мерцающей зелени Краковского предместья.
Луна между тем успела переместиться к югу и, словно освещая путь молодым людям, выхватила причудливые очертания дворцов, костелов, монастырей с их ослепительно белыми низкими оградами, за которыми тянулись сливающиеся в сплошное темное пространство сады, скверы, парки…
Они встречались часто: на тайных сходках и счучайно — на улицах, в кондитерских, иногда в театрах; бывало, на несколько минут оставались наедине, но всегда в их беседах, как и в молчании, чувствовалось что-то недоговоренное. И она, и он ждали какой-то другой встречи; может быть, это ожидание было просто-напросто потребностью высказаться, раскрыться друг перед другом, понять друг друга и в то же время понять самих себя.
Оба чувствовали, что такая встреча у них впереди и не спешили, отодвигая ее на будущее. Они были молоды, жизнь казалась им бесконечной, и они полагали, что незачем торопить события…
Как они ошибались!
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Барановский, вступив в тайный кружок Савицкого, сумел убедить себя в том, что оружие ему необходимо для самообороны, что если его попытаются арестовать, то так просто он себя не отдаст. А когда «они» в самом деле его арестовали, он похолодел, вспомнив, что при нем оружие, и всеми силами старался внушить жандармам, что носил его как любитель, а не как человек, способный применить его для каких-то акций…
Янкулио, товарищ прокурора Варшавского окружного суда по делам политическим, к которому Барановского доставили для допроса, именно так и понял, но сделал вид, что считает пана художника опаснейшим террористом.
— Воля ваша, господин Барановский, но меня никто не убедит, что человек может просто так, без всякой преступной цели носить на себе целый арсенал оружия, не расставаясь с ним даже во сне. Я вас понимаю. Я и сам поступил бы так же, то есть стал бы отрицать все как есть. А как же иначе? Ведь вас, как террориста, может ожидать только одно — петля. А в том, что вы принадлежите к этой преступной организации, сомнений не возникнет. Да, да. Tyт все улики, как говорится, налицо. Страшно? Конечно, страшно. Ну да ведь вы не ребенок, знали, на что шли. Знали, что как бы ни благоволила к вам судьба, а впереди всегда будет маячить одно и то же — два столба с перекладиной…