Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 61



В один из вечеров он явился в свою комнатушку и застал в ней гостью, которую меньше всего мог здесь ожидать.

— Филипина! — обрадованно воскликнул Людвик. — Какими судьбами?

— Теми же самыми, какими и ты, — улыбнувшись, ответила гостья.

— Ну, вот и добре! Рассказывай, как там наши…

— Да что ж, все живы, здоровы. Просили кланяться тебе. Только я ведь уже давно из вашего дома.

— И что же ты тут делала?

— Живу в деревне недалеко от Варшавы. Работаю и школе. Учу крестьянских детей.

— Добре, добре, что ты приехала. У нас, знаешь, кружок тут составляется, человек тридцать собираются, но больше все народ темный…

— Это студенты университета — народ темный? — с нарочитым недоумением спросила Филинина.

— А что ты от них хочешь? Либо это маменькины сыночки, выросшие в больших квартирах за глухими портьерами, либо дети бедных дворян. Понятие о социализме почти такое же, как у ксендза. Но желание послужить народу велико. Надо их серьезно и упорно просвещать. Впрочем, два-три человека есть по-настоящему толковые. С ними-то прежде всего я и познакомлю тебя. Казимеж Плавиньский, Станислав Мендельсон…

— Ну и какую же цель ставит перед собой ваш кружок?

— Целей много. Но прежде всего, консолидация всех оппозиционных групп, а там на очереди… создание политической организации. Ну а если еще дальше заглянуть, то работы невпроворот. Организацию надо будет развивать, а для этого есть только один путь — пропаганда среди молодежи я рабочих. Да вот беда, Филипина… Нужна социалистическая литература на польском языке. А ее нет. Нужны переводчики, нужна типография, нужна своя газета…

— Не слишком ли много? — усмехнулась Филипина. — Для одной-то жизни?

— Если бы целой жизни! Поюсь, что все это придется провернуть за каких-нибудь два-три года. На большее не рассчитываю. Хорошо бы втянуть в это дело и тебя, Филипина.

— Меня?

— Да, тебя.

— Ну, что же, если ты считаешь, что я чем-то могу тебе помочь, я готова.

— Не мне, Филипина, не мне…

— А кому же еще?

— Польше.

Теперь Людвик не понаслышке, а на собственной шкуре познал нелегкую судьбу пролетарием. Это была тяжкая, почти немыслимая для людей жизнь. Большие семьи ютятся в тесных грязных комнатках-клетушках огромных рабочих казарм с непролазной грязью во дворах. В комнатах никакой мебели, вместо постелей охапка сена у стены. Скученность, полумрак, голодные, грязные, оборванные дети.

Когда Людвик рассказывал обо всем этом в беседах со студентами, собиравшимися в богатой квартире Станислава Мендельсона, многим становилось не по себе.

— А знаете что, — сказал однажды во время шумного спора Варыньский, — есть ведь народ более несчастный, чем поляки…



Стало тихо. Казимеж Длуский, который перевелся из Новороссийска в Варшавский университет, спросил:

— Что же это за народ?

— Это народ пролетариев, — ответил Варыньский. — И если мы посвятили свои жизни делу освобождения народа, то прежде всего должны освободить пролетариев… независимо от того, в каких географических границах они находятся, в Польше или в России. Передний край борьбы проходит не по историческим границам — он проходит через наши сердца. И тому, кто скажет, что я не прав, я отвечу так: побывайте, пан хороший, в рабочих казармах, и вы увидите такую беспросветность, такую великую нужду рабочего человека, что хоть завтра будете готовы пойти на баррикады! Я это видел. Я это знаю.

— Ты нрав, Людвик, — сказал Казимеж Плавиньский, запахивая полы студенческой тужурки, словно его худому тщедушному телу было зябко.

— Да, прав, — сказал и Дулемба, могучий человек в потертом сюртуке. Молча согласились и все остальные.

Людвик переводил взгляд с одного лица на другое, словно стараясь понять, кому и насколько он может довериться в том великом деле, которому отдавал свою жизнь.

Странное дело, до сих пор и потом, до самого конца жизни Людвика, никому не приходила в голову мысль о соперничестве с ним. Все, как само собой разумеющееся, признавали его верховенство, хотя сам Варыньский всегда готов был отдать пальму первенства. Но жизнь поворачивала события таким образом, что на гребне их всегда оказывался он сам. И Станислав Куницкий, этот польский Желябов, до самой виселицы считал себя только ближайшим сподвижником и последователем Варыньского.

Агент охранки, внедренный в созданные Варыньским «кассы сопротивления», доносил: система касс по сути своей представляет рабочую организацию, где каждая касса объединяет не менее трехсот человек, которые собирают взносы в забастовочные фонды, а избранный ими комитет руководит забастовками; руководитель «касс сопротивления» слесарь Ян Вух, а также слесарь Привислинской железной дороги Хенрик Дулемба на собраниях касс затевают дискуссии по экономическим и политическим вопросам, проводят обсуждение системы централизации и федерализации рабочих организаций…

Вскоре от провокатора охранке стало известно, что слесарь Ян Бух вовсе не слесарь, а проживающий по подложным документам видный революционер Людвик Варыньский, в свое время за организацию беспорядков высланный из Петербурга на родину. Выяснилось также, что снимающие у него угол жильцы Людвик Кобыляньский и Ян Томашевский — тоже революционеры, разыскиваемые полицией.

Жандармы нагрянули с обыском, но промахнулись: жильцам удалось скрыться.

— «Отцы сенаторы! До каких пор Катилина будет испытывать наше терпение!» — громко прочитал Феликс переведенную с латыни фразу. — Однако как же правильно — «будет» или «будешь»?

Феликс раскидал на столе бумаги, отыскивая свои вчерашние черновики, но найти не мог. Значит, опять заходила Хелена и унесла к себе перевод этой речи Цицерона против Катилины в древнеримском сенате.

— Хелена! — крикнул он в открытую дверь. — Ты не брала моих последних переводов?

Ответа не последовало. Когда же она ушла? Неловко искать на чужом столе, а делать нечего — завтра латинский первым уроком, а у него ничего не готово. Можно будет извиниться. Сестра тоже хороша — берет и никогда даже в известность не поставит…

К преподаванию древних языков в классических гимназиях относились в высшей степени серьезно, приготавливая своих питомцев к поступлению в университет, где лекции читали в основном на латыни. Ученики ежедневно получали задания — переводы с древнего на русский и наоборот.

Много неприятностей приносили переводы гимназисту Кону, но он был вознагражден тем, что получил возможность читать в подлинниках древних философов и писателей, изучать постановления и законодательные акты древних республик. Он стал задумываться над преимуществами республиканского строя, когда глава государства не наследует власть, а избирается народом, перед самодержавным…

Ничего не обнаружив на аккуратно прибранном столе сестры, Феликс машинально выдвинул верхний ящик. Его взгляд сразу же уцепил какую-то брошюру. Сначала он хотел просто полистать её, но, читая, увлекся. И вдруг понял, что это нелегальная брошюра и что, попади она в руки властей, сестре не миновать крепостных казематов.

Сестра, конечно, ужасно рассердится, узнав, что он без разрешения «конфисковал» ее, но делать нечего, придется пойти на это, чтобы преподать урок конспирации.

В окно, выходящее в сад, виднелась полуразрушенная беседка на высоком основании, обшитом полусгнившими досками. Лучшего места для тайника нельзя было отыскать…

Жандармы явились ночью. Они, как черти из преисподней, всегда являются ночью.

Ввалились толпой — как будто в разбойничье логово, а не в квартиру, где тихо жила вдова с детьми. Отворившую им дверь в переднюю пожилую замешкавшуюся служанку оттолкнули в сторону и наполнили квартиру запахами новенького сукна, свежевыбритых лиц, нагловато-вежливыми улыбками.

Жандармы молодые, рослые, казенно-щеголеватые, каждым жестом давали понять, что обыск для них занятие крайне неприятное и относятся они к нему формально настолько, насколько это позволительно по долгу службы. Не проявлял рвения и распоряжающийся обыском капитан Секеринский, хорошо известный варшавской молодежи мнимой либеральностью, за которой скрывались жестокость и коварство. Он тоже был молод, высок, красив, с преувеличенно извинительной миной на тонком смуглом лице. К сестре и матери Феликса обращался только по-польски, всякий раз просил прощения за то, что вынужден их потревожить, и был явно обозлен тем, что обе женщины молча выполняли все его просьбы и не собирались отвечать на его жандармскую сердечность.