Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 55

Когда долг, дисциплина и послушание привиты — вот он, вот он, — смысл послания, получаемого мною на пасху в виде мацы, испеченной мамой, — то предсказать дальнейший ход событий не составляет труда. «Самоотречение, только самоотречение!» — вопиет кошерный, обескровленный кусок мяса, который мы всей семьей едим на обед. Самоконтроль, трезвость, карательные санкции — вот ключи к человеческой жизни, утверждают все эти бесконечные кулинарные правила. Пусть гои вонзают свои зубы в каждую ползающую и пресмыкающуюся по грешной земле тварь — мы себя не оскверним. Пусть они (если вы знаете, о ком я говорю) набивают утробу всем, что способно двигаться, и не обращают при этом внимания на то, сколь презренно и отвратительно поглощаемое ими животное; сколь оно гротескно и бессловесно. Пусть они обжираются угрями, лягушками, поросятами, крабами и омарами; пусть лопают грифов, обезьян и скунсов, если им так нравится — диета, включающая в себя столь тошнотворных тварей, как нельзя лучше подходит тому отребью человечества, которое настолько отупело и измельчало, что развлекается пьянством, разводами и кулачным боем. Все, на что способны эти придурочные пожиратели отбросов — это щеголять, обижать, насмехаться и рано или поздно оскорблять действием. Да, еще они умеют ходить в лес с ружьем, эти гении, и убивать там невинных диких оленей, которые пасутся себе, поедая траву и ягоды, и никого не трогают. Вы, глупые гои! Расстреляв все патроны, вы возвращаетесь домой, воняя пивным перегаром. Вы везете мертвое животное (которое еще недавно было живым), прикрутив его к багажной решетке на крыше своей машины, чтобы каждый встречный автомобилист видел, какой вы мужественный и сильный. Потом, приехав домой, вы берете этого оленя, который не причинил вам — и никому другому — никакого вреда, — вы берете и режете его на куски, а потом варите в котле. Им не хватает жратвы, видите ли, — им непременно надо съесть еще и оленя! Они готовы съесть все, до чего дотянутся их большие гойские лапы! Ужасающий вывод, следующий из вышесказанного: они готовы на все! Олень ест то, что положено оленю, еврей ест то, что положено еврею, но для гоев закон не писан! Пресмыкающиеся твари, земноводные, ангельские создания — им, гоям, все равно! Они берут все, что им хочется, и плевать им на чувства других (хотя бы на доброту и сострадание). Да, все это письменно засвидетельствовано в анналах истории! Все, что совершили наши прославленные соседи по планете, которые правят миром и понятия не имеют о запретах и ограничениях, принятых в цивилизованном обществе.

…Так гласят кошерные законы. Во всяком случае, так гласили они, когда я был маленьким ребенком, росшим под опекой Джека и Софи П.; когда я ходил в школу в Ньюарке — во всем нашем классе было всего два маленьких христианина, и они жили в домах, порога которых я никогда не переступал… Так гласили кошерные законы, и кто я был такой, чтобы сомневаться в их справедливости? Но вы взгляните на этого Алекса, на этого субъекта, которому посвящен каждый слог нашего повествования — ему пятнадцать лет, в один прекрасный день он съел омара, а час спустя вынул из ширинки — прямо в автобусе — свой член и нацелил его на шиксу. А ведь его высшего качества еврейские мозги наверняка сделаны из теста для мацы!

emp

Стоит ли говорить, что в нашем доме никогда не варили живьем такую тварь — я имею в виду омара, конечно. Шиксы в нашем доме тоже пока не было, и можно только представить, в какой кондиции она вылетела бы из маминой кухни. Наша уборщица, конечно же, шикса, но она черная, и потому мы ее в расчет не берем.

Ха-ха. Шиксы пока не было в нашем доме, но я собираюсь ввести ее в наш дом — вот что я хотел сказать. Я припоминаю, правда, одну шиксу, которую привел с собой однажды мой отец: стройную, возбужденную, застенчивую, тихую, перезрелую сослуживицу — кассиршу по имени Энни Маккаферти. Я тогда был еще совсем маленький.

Доктор, неужели отец трахал ее? Я не могу поверить! Мне только сейчас пришло это в голову. Неужели мой папа трахал эту женщину, которая сидит рядом? Я до сих пор помню, как она садится на диван рядом со мной, и от смущения с трудом произносит свое имя, а потом уточняет, что оканчивается оно на букву «и», что не всегда характерно для имени Энн, и так далее, и тому подобное… А я тем временем бросаю взгляды на ее длинные, бледные, тонкие руки, усыпанные веснушками (ирландские руки, думаю я), и заглядываю в вырез ее однотонной белой блузки, за которой укрылись красивые, реальные груди, — я украдкой поглядываю и на ее ноги. Мне всего восемь или девять лет, но у нее такие потрясающие ноги, что я просто не в силах отвести глаз. Знаете, у нее такие ноги, какие редко встретишь, а встретив, неизменно удивляешься, как это природа умудрилась снабдить столь потрясающими ножками старую деву со сморщенным лицом… С такими-то ножками — конечно, он трахал ее… Разве нет?

Привел он ее к нам домой, чтобы она «попробовала настоящую еврейскую кухню». Так он сказал. Несколько недель подряд папа без устали бубнил про новую шиксу-кассиршу («совершенно бесцветная, незамысловатая личность», говорил отец. «Одевается в шмотье»), которая надоедает ему — такова была история, которую настойчиво излагал нам папа, — просьбами приобщить ее к еврейской кухне с самого первого дня пребывания на службе в «Бостон энд Нортистерн». В конце концов, мама не выдержала:

— Ну так зови ее уже в гости, — сказала мама. — Если ей так хочется отведать блюда еврейской кухни, то я предоставлю ей такую возможность.



Удивился ли папа такому обороту? Кто знает.

Как бы там ни было, еврейскими кушаньями ее накормили на славу. Я никогда в жизни не слышал, чтобы слово «еврейское» было произнесено за один вечер столько раз. Хотя, позвольте вам напомнить, мне к этому слову не привыкать.

— Это настоящая отбивная печенка по-еврейски, Энни. Вам прежде приходилось кушать настоящую печенку по-еврейски? Угощайтесь, моя жена отменно готовит печенку по-еврейски. Берите хлеб. Это настоящий еврейский ржаной хлеб, видите, с зернышками. Вот так, Энни, у вас замечательно получается. Правда, у нее замечательно получается для первого раза, Софи? Вот так, возьмите кусок настоящего еврейского ржаного хлеба, а теперь подцепите вилкой кусок настоящей печенки по-еврейски…

И так — без конца и краю, вплоть до десерта.

— …Вот так, Энни, желе тоже кошерное, конечно, оно должно быть кошерным… нет-нет-нет, кофе надо пить без сливок… после мясного блюда нельзя… ха-ха-ха, ты слышал, Алекс, что хотела сделать Энни?

Ты болтай, болтай, папаша мой дорогой. Только сейчас, двадцать пять лет спустя (не то, чтобы у меня не было улик; не то, чтобы я до сей минуты не мог даже подумать о том, что отец способен хоть в малейшей степени нарушить законы еврейского домашнего уклада… но поскольку во всяком нарушении я нахожу некую прелесть), у публики возник вопрос: почему ты привел в наш дом эту шиксу? Потому что ты не мог пережить того, что эта женщина проживет свою жизнь, не изведав вкуса еврейского желе? Или потому, что ты сам не мог больше нести по жизни свою еврейскую вину? Ты не мог не предъявить супруге свою вину — чтобы она могла обвинить тебя, раскритиковать, унизить, наказать. И тогда твое сердце будет обливаться кровью всю жизнь! И тогда ты сможешь терзаться своею запретной похотью! Да, мой отец — обычный еврей-сорвиголова. Знакомый синдром. Давай же, кто-нибудь! Эй, разоблачи меня и осуди — ибо я совершил самый немыслимый, ужасный поступок, какой только можно вообразить: я взял то, что не должно мне принадлежать! Я предпочел удовольствия долгу перед моей возлюбленной семьей! Пожалуйста, хватайте меня, сажайте меня за решетку, пока, упаси Господь, я не успел улизнуть от заслуженного наказания и не натворил еще раз того, что мне очень нравится!

А мама? Сделала ли она одолжение моему папе? Сумела ли Софи сложить две сиськи и две ноги и получить в результате четыре? Мне, похоже, потребовалось двадцать пять лет, чтобы решить столь неправдоподобно трудную задачу. Нет, наверное, я все-таки преувеличиваю. Мой отец… и шикса? Не может быть. Это — за пределами его воображения. Мой родной отец — трахал шиксу? Я бы признал под пыткой, что он трахал мою маму… но шиксу?! Мне легче вообразить, что папа грабанул бензоколонку. Но почему тогда она так кричит на него, что означает эта сцена, зачем эти обвинения и попытки все отрицать? Откуда взялись эти угрозы, эта брань и нескончаемые потоки слез? Значит, он действительно совершил что-то очень гадкое — чего, быть может, даже нельзя простить? Эта сцена застыла в моем мозгу, словно громоздкая мебель, которую не стронуть с места — вероятно, так оно и было на самом деле. Я вижу, как Ханна, спрятавшись за мамой, обнимает ее и тихо хнычет. По лицу мамы катятся крупные слезы, которые, срываясь, падают прямо на линолеум. Она плачет и одновременно так орет на отца, что у нее вздуваются вены на шее, — мама орет и на меня, ибо — да-да, припоминаю: так и было — если Ханна прячется за маминой спиной, то я ищу убежища за спиной обвиняемого. Да нет, это чистейшей воды фантазия, не так ли? Это какой-то хрестоматийный пример из медицинской практики, правда? Но нет — это именно мой папа, а не кто-то другой, бьет кулаком по кухонному столу и орет в ответ: