Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 55

— Я буду обедать вместе с ней, мама. За одним столом. И буду есть то же, что и она.

Понятно? Если я буду есть вчерашнее тушеное мясо, то и она будет есть тушеное мясо, а не тунца из консервной банки. И есть она будет не из специальной стеклянной тарелки, которая не впитывает в себя ее микробов, а из обычной посуды. Однако — нет, нет, мама не понимает меня. Что за причуды? Обедать с черномазой! О чем это я говорю?!

— Погоди, она закончит обедать через несколько минут, — говорит она шепотом, встречая меня в коридоре.

Я никогда не поставляю себя выше другого человеческого существа (вне моей семьи, конечно)! Неужто вы не в состоянии хоть немного понять принцип равенства, черт возьми?! Я повторяю: если он еще хоть раз произнесет в моем присутствии слово «ниггер», то я всажу в его чертово сердце настоящий кинжал! Понятно это вам?! Да, от него так воняет после походов по цветным кварталам, что одежду приходится проветривать в подвале, — ну и что?! Какое мне дело до того, что они просрочивают страховки, и папа поэтому близок к помешательству?! Наоборот, это еще один повод для того, чтобы относиться к ним с состраданием, черт побери, — с сочувствием и пониманием; чтобы прекратить третировать нашу уборщицу; чтобы относиться к ней не как к рабочему мулу, лишенному чувства собственного достоинства, а как к человеку! И всех гоев воспринимать как полноценных людей! Понимаете, не всем повезло родиться евреями. Будьте же терпимее к тем, кому повезло меньше, чем нам. Потому что я уже устал, меня тошнит от постоянного: это гойское, то гойское… Все, что плохое — гойское, все хорошее — еврейское! Разве вы не видите, дорогие мои родители, породившие меня, — разве вы не видите, что ваш образ мыслей слегка смаивает на мышление варваров? Что в подобном отношении к этим людям сквозит ваш страх перед ними? Первая пара противоположностей, о которой я узнал в детстве, это не «ночь и день», не «горячее и холодное» — нет: гойское и еврейское! Но теперь, дорогие мои родители, родственники и друзья, собравшиеся здесь по случаю моей бар-мицвы, теперь, идиоты, теперь, узколобые идиоты, — о, как я ненавижу вас за вашу еврейскую узколобость! включая и вас, равви Слог — сегодня я в последний раз бегал а «Пелл-Меллом» по вашему поручению. Вы воняете «Пелл-Меллом» — вам никто об этом еще не говорил? — теперь я вам скажу, что ваши омерзительные и бесполезные категории — это еще не все многообразие мира! Мир отнюдь не исчерпывается ими! И вместо того, чтобы оплакивать четырнадцатилетнего «сами-знаете-кого», отказавшегося посещать синагогу, вместо того, чтобы причитать над тем, кто повернулся спиной к саге своего народа, — почему бы вам вместо всего этого не пролить слезы о собственных душах? Вам, без устали посасывающим эту кислую ягоду религии! Еврей, еврей, еврей, еврей, еврей, еврей! Она уже вылезает из моих ушей, эта сага о страдающих евреях! Соплеменники мои, сделайте мне одолжение: засуньте вы ваше страдающее наследие в ваши страдающие задницы! Так случилось, что я, ко всему прочему, еще и человек!

emp

Но ты еврей, говорит моя сестра. Ты еврейский мальчишка, и ты ведешь себя омерзительно, ты зря сотрясаешь воздух… Я вижу сквозь слезы сестру: она присела на мою кровать и терпеливо объясняет мне, почему я попал в затруднительное положение. Мне четырнадцать лет, а ей восемнадцать. Она учится на первом курсе Ньюаркского педагогического колледжа — большая болезненная девушка, источающая меланхолию каждой порой своего тела. Иногда она вместе с другой большой и скромной девушкой, Эдной Теппер (чтобы у вас сложилось представление о ней, скажу лишь, что груди ее — размером с мою голову), ходит заниматься народными танцами. Этим летом сестра собирается поработать в летнем лагере, организуемом Центром еврейского землячества. Кроме того, я видел ее читающей книжку в мягкой зеленой обложке, под названием «Портрет художника в юности». Вот и все, что я знаю о своей сестре. Ну и еще, конечно, мне знаком размер и запах ее трусов и лифчика. О эти годы смущения! Когда же они кончатся? Хотя бы приблизительно? Скажите, пожалуйста… Когда меня вылечат?!

— Знаешь, — спрашивает меня сестра, — где бы ты был сейчас, если бы родился не в Америке, а в Европе?

— Дело не в этом, Ханна.

— Ты был бы мертв, — говорит Ханна.

— Да не об этом речь, Ханна!

— Мертв. Задушен в газовой камере, расстрелян, кремирован, казнен топором, сожжен заживо. Ты знаешь об этом? И ты мог бы сколько угодно кричать, что ты не еврей, что ты человеческое существо, что тебе дела нет до их идиотского наследия, — тебя все равно пустили бы в расход. Ты был бы мертв, я была бы мертва, и…

— Да я не об этом говорю!



— И мама была бы мертва, и папа был бы мертв…

— Но почему ты всегда на их стороне?!

Я не на их стороне. Я ни на чьей стороне, говорит сестра. Я просто хочу сказать тебе, что отец не такой уж невежа, как ты думаешь.

И сестра моя тоже вовсе не невежа! Нацисты действительно вытворяют с евреями все то, о чем говорит сестра. Но нацистов можно оправдать — посмотрите, что творится в этом доме!

Ох, я не знаю, говорит сестра. Может быть. Может быть, их действительно можно оправдать… Теперь и сестра начинает рыдать, и я чувствую себя настоящим чудовищем, ибо она оплакивает судьбу шести миллионов евреев — или мне так кажется, — а я плачу только о себе. Или мне так кажется.

ПИЗДОМАНИЯ

Я не рассказывал, как в пятнадцать лет кончил прямо в 107-м автобусе, по дороге из Нью-Йорка?

Тот день сложился преотличным образом, сначала мы с сестрой и ее женихом, Морти Фейбишем, посмотрели два бейсбольных матча на стадионе «Эббетс Филд», а потом они повели меня обедать в рыбный ресторан. Прелестный день. Ханна и Морти собирались остаться на ночь в доме родителей Морти — во Флэтбуше, — и потому часов в десять вечера меня посадили в подземку, направляющуюся на Манхэттен. Там я пересел на автобус до Нью-Джерси и вскоре взял в свои руки не просто половой член, но всю свою жизнь — если хорошенько поразмыслить. Почти все пассажиры уснули еще до того, как мы выехали из тоннеля «Линкольн» — в том числе и девушка, сидевшая рядом со мной. Я незаметно чуть-чуть задрал ее клетчатую юбку, потершись о подол вельветовыми штанами, и, когда мы начали подниматься на Пулавски-Скайвей, вынул из ширинки свой член.

Вы, должно быть, подумали, что я был настолько переполнен впечатлениями прошедшего дня, что мог бы на время и забыть о своем члене?

Ведь, во-первых, Брюс Эдвардс, новый кетчер, только что перешедший в высшую лигу, к нашему удовольствию (я имею в виду себя, Морти и Берта Шоттона, менеджера по рекламе) сумел в первых двух играх поймать шесть из восьми мячей (или это был Фурильо? Впрочем, какая разница — дрочить в автобусе все равно было безумием! Вы только вообразите, что случилось бы, если бы я попался с поличным! Если бы я кончил прямо на руку этой спящей шиксы!), а потом мы пошли в ресторан, и Морти заказал для меня омара. Это был первый омар в моей жизни.

Может быть, кстати, причиной всему был тот омар. Быть может, с такой легкостью и простотой нарушив одно табу, я вселил уверенность в скользкую, самоубийственную, дионисийскую часть собственного «я»? Я вдруг получил наглядный урок: для того, чтобы нарушить закон, надо просто нарушить его! Надо перестать трястись и дрожать, говорить, что это невозможно, что ты не в силах это сделать… Надо просто взять и сделать это. Что означают, я вас спрашиваю, все эти кулинарные запреты и правила? Что это, как не попытка приучить маленьких евреев к мысли, что нас будут ущемлять. Практика, дорогая, практика! Все познается на практике. Запреты, как известно, на дереве не растут — для того, чтобы всего за несколько лет сделать из ребенка скованное, забитое человеческое существо, требуется терпение, сосредоточенность, а также наличие родителя, готового на самопожертвование, и ребенка — послушного и трудолюбивого ребенка. А для чего еще нужны, по-вашему, два набора посуды? Кошерное мыло и кошерная соль? Для чего, я вас спрашиваю, как не для того, чтобы трижды в день напоминать нам о том, что жизнь состоит из запретов и ограничений, из сотен тысяч маленьких правил, установленных никем иным, как Никем Иным; правил, которым ты либо беспрекословно подчиняешься, какими бы идиотскими они ни были (и тогда ты, благодаря беспрекословному подчинению, пользуешься Его любезной благосклонностью), либо становишься грешником, поскольку ты надругался над извращенным здравым смыслом. А грешником ты становишься неизбежно, ибо даже маленький ребенок не желает выглядеть абсолютным идиотом и придурком. Да, ты становишься грешником, но только на сей раз (как заверяет меня отец), похоже, даром это не пройдет, ибо грядет очередной Йом Киппур, и Он заносит в большую книгу имена тех, кому осталось жить до будущего сентября (сцена эта каким-то образом запечатлелась в моей памяти). Так что смотри, как бы и твое имя не оказалось в том списке. Так кто же из нас придурок, а? Причем: оказывается, нет никакой разницы (это я понимаю с самого начала, насчет этих привычек Бога я осведомлен), важное ты нарушил правило, или совсем второстепенное. Его раздражает само нарушение. Вот, вроде бы, ты просто раскапризничался. Ан нет! Он совершенно не выносит этого, Он никогда этого не забудет, Он садится, рассерженный (может быть, он даже кипит от злости. И наверняка у него болит голова — как у папы во время запора), и оставляет твое имя в той книге, вычеркивая имена других.