Страница 12 из 71
— Ишь, расселись… — раздается за спиной капитана чей-то голос.
Веларде оборачивается. Перед ним стоит сапожник в кожаном фартуке, только что отперший дверь в свою полуподвальную мастерскую на углу.
— Расселась, говорю, сволочь французская. Поглядите на них — как у себя дома.
Веларде рассматривает его: лет, должно быть, пятидесяти, лысый, со светлыми водянистыми глазами, источающими презрение. Он смотрит на французов так, словно мечтает, чтобы здание, рухнув, похоронило их под обломками.
— А что вы против них имеете? — осведомляется капитан.
Сапожник меняется в лице. Он, без сомнения, подошел к офицеру, видя в нем единомышленника, ибо испанский мундир внушает доверие. И сейчас, не сводя с Веларде подозрительного взгляда, готов отпрянуть.
— То же, что и все, — фигу в кармане, камень за пазухой… — цедит он наконец сквозь зубы.
Веларде, хоть уже не первый день пребывает в сквернейшем расположении духа, не может сдержать улыбку:
— Подошли бы да и сказали им это в лицо. А?
Сапожник боязливо оглядывает его с головы до ног, задерживаясь на капитанских эполетах, на вышитых по углам воротника золоченых бомбах и явно пытаясь понять: «За кого он, этот прощелыга?»
— Может, и подойду…
Веларде рассеянно кивает и еще какое-то время стоит рядом с сапожником, рассматривая французов за столиком. И, не прощаясь, уходит вверх по улице.
— Трусы, — слышит он за спиной и понимает, что это относится не к французам.
И резко поворачивается на каблуках. Сапожник по-прежнему стоит на углу и глядит на него, подбоченясь.
— Что вы сказали? — спрашивает капитан, чувствуя, как прихлынула к лицу кровь.
Сапожник отводит глаза и, не отвечая, сам испугавшись собственных слов, спешит укрыться в подвале. Капитан открывает рот, чтобы выбраниться ему вслед, машинально стискивает рукоять сабли, борется с желанием наказать наглеца. Но вот он приходит в себя, стискивает зубы и стоит молча и неподвижно, ожидая, когда схлынет ярость, а сапожник меж тем, втянув голову в плечи, исчезает за дверью мастерской. Веларде в душевном смятении большими шагами уходит прочь.
В английском цилиндре на голове, в двубортном фраке с буфами на плечах и огромными лацканами, в жилете по моде, то есть едва доходящем до талии, с зонтиком под мышкой, литератор и отставной морской инженер Хосе Мор де Фуэнтес проходит по Калье-Майор. В Мадриде он оказался проездом к себе в Арагон, но предусмотрительно запасся рекомендательными письмами от герцога де Фриаса. Как и многие любопытствующие, только что побывал у почтамта, где справлялся, нет ли вестей из Байонны, однако никто ничего не знает. Выпив прохладительного в кафе на Сан-Херонимо, он решает осмотреть дворец. Крутом царит какая-то нервозная суета, и люди бегут навстречу ему, то есть в сторону Пуэрта-дель-Соль. Ювелир, отпирающий свою палатку, осведомляется: правда ли, что ожидаются беспорядки?
— Пустяки, — безмятежно отвечает Мор де Фуэнтес. — Сами знаете: собака, что лает, не укусит. Так же и народ.
Однако ювелиры с Пуэрта-де-Гвадалахара, судя по всему, не склонны разделять это спокойствие: многие лавки так и не открылись, а хозяева других стоят снаружи, не без тревоги наблюдая за все прибывающим народом. На Пласа-Майор и Сан-Мигеле — переливчатый многоголосый гомон зеленщиц и женщин с корзинками, а из нижних кварталов Лавапьес и Ла-Палома поднимается орава горластых и развязных молодцов с ухватками мадридской шпаны, галдящих: где, мол, тут она, шелупонь хренцузская, подавайте ее сюда, я у ней печенку выем. Но Фуэнтеса, который и сам склонен и к полету воображения, и даже к известному фанфаронству, это не тревожит, а лишь забавляет. В кратком мемуаре — или, верней будет сказать, наброске жизнеописания, опубликованном много лет спустя, он, вспоминая этот начинающийся день, упомянет и план обороны Испании, поданный на рассмотрение в Верховную хунту, и патриотического толка разговоры с капитаном артиллерии Педро Веларде, и даже свои призывы сегодня же обрушить на французов карающий меч святой мести, который, впрочем, сам он так в руки и не взял — и вовсе не потому, что случая не представилось.
— Куда вы, Мор де Фуэнтес? Посмотрите, какое столпотворение кругом.
Арагонец снимает шляпу. На углу улицы Консехос он только что повстречал знакомую — графиню де Хиральдели.
Да, я вижу. Не думаю, что это серьезно.
— В самом деле?.. Но французы собираются увезти инфанта дона Франсиско.
— Что вы такое говорите?
— То, что слышите.
Графиня, вся красная от злости, проходит, а литератор устремляется ко дворцу. Там сегодня несет караул еще один из его мадридских знакомцев — капитан гвардии Мануэль Хауреги, и уж он-то, надо думать, в курсе дела. День обещает быть насыщенным событиями, думает Мор. Кажется, пришел час расплаты. Несущаяся из толпы брань по адресу Франции, обгаллившихся и приспешников Годоя звучит для него райской музыкой. Собственное честолюбие — он только что в третий раз переиздал свою весьма посредственную «Серафину»[12] — и вкусы литературных кругов, в которых он вращается, заставляют его всеми силами души ненавидеть Леандро Фернандеса де Моратина, протеже недавно еще столь могущественного Князя Мира. Фуэнтеса просто убивает, что театральная публика с тупой бараньей покорностью внимает безвкусным, пошлым и к тому же заемным, хоть и бойким диалогам, эффектным репликам a parte и прочим новомодным и чужеродным кунштюкам, глубоко противным национальному духу отечественной словесности, а всех прочих — и его, Мора де Фуэнтеса, тоже — почитает сущими пигмеями, лишенными драматического дара, чуждыми испанскому стиху и прозе. И по этой причине арагонец с упоением внимает, как кроют на чем свет стоит французов, а вместе с ними — Годоя и обгаллившихся, включая сюда и Моратина. И было б совсем недурно, если бы сегодня под шумок этому новоявленному Мольеру, любимцу муз, свернули шею.
Блас Молина Сориано, 48 лет, слесарь по роду занятий, оказавшись на площади перед дворцом, видит, что из трех карет, ожидавших у «подъезда принца», две уже катят по улице. А у оставшейся — она пуста — собралось немного народу: помимо кучера и форейтора там еще три женщины в шалях на плечах и с плетеными корзинами на руке да пятеро мужчин. Сколько-то зевак наблюдают издали, с широкой эспланады. Молина, желая знать, кого увозят удаляющиеся экипажи, подбирает полы плаща и пускается следом, однако догнать не удается.
— Кто там был? — осведомляется он по возвращении.
— Королева Этрурии, — отвечает одна из женщин, высокая и собой недурная.
— Уверена? — все еще с трудом переводя дыхание, спрашивает Молина.
— Еще бы! Своими глазами видела, как она вышла с детишками, а за ней следом — министр, не то генерал… Шляпа такая у него, вся в перьях. Руку ей подал. Сели — и унеслись как ветер. Верно я говорю, кума?
Вторая кивает, подтверждая:
— Под покрывалом была, лицо прятала, но лопни мои глаза, если это не Мария-Луиза.
— А еще кто-нибудь выходил?
— Вроде бы нет. Говорили, что инфант дон Франсиско де Паула, мальчишечка, тоже уехал. Но мы видали только сестру, врать не будем.
Одолеваемый дурными предчувствиями слесарь подходит к кучеру:
— Кого ждешь?
Покосившись на него с козел, тот молча пожимает плечами. Молина, укрепясь в наихудших своих подозрениях, озирается окрест. Кроме часовых — сегодня у «подъезда принца» караул несут испанские, а у «подъезда казны» — валлонские гвардейцы, — никакой охраны не видно. Немыслимо представить себе, чтобы высочайшие особы отправились в путь без надлежащей охраны. Но может, не хотели привлекать к себе внимания?
— А лягушатники уже здесь? — спрашивает он у кого-то из зевак.
— Не видать, — отвечает тот. — Только часовой торчит… Но далеко отсюда — у Сан-Николаса.
Молина в раздумье скребет щетинистый подбородок — утром было не до бритья. В казармах на улице Сан-Николас, в приходе церкви того же святого, разместилась ближайшая французская часть, и странно, что они ведут себя как ни в чем не бывало. Или прикидываются? И, только что проходя мимо Пуэрта-дель-Соль, он тоже никого там не видел, хотя площадь заполнена мадридцами, притом — весьма разгоряченными. А у дворца — ни единого лягушатника. И укатившие кареты, и та, что стоит наготове пустая, ничего хорошего не сулят. И где-то глубоко, в самом нутре у него будто горн сыграл тревогу.
12
Хосе Мор де Фуэнтес (1762–1848) по воле автора представлен здесь как литературное ничтожество и завистник. Между тем упоминающийся в тексте роман в письмах «Серафина» (1797) был очень популярен и за краткий срок выдержал несколько изданий.