Страница 36 из 46
Володька был поэтом, прирожденным философом, но стал живописцем. На третьем курсе он решил, что Климов гениален, что люди недостойны его кисти и творений. Придя к такому заключению, он загорелся благороднейшим желанием устроить своему товарищу личное свидание с Иеронимом Босхом. Проделать это он решил при помощи ножа, которым режут хлеб. Радость из-под палки. Талант, как правило, понятен и приятен людям, чего не скажешь о гении. И все-таки труднее быть не гением, а его другом, рассуждал Володька. Правда, Климов себя гением не обзывал. Но кому по силам состязаться в логике с поэтом, родившимся философом и ставшим живописцем? Тем более когда он ассириец с примесью грузинской крови. Володька спьяну рассек воздух, промахнулся и влетел под стол. Стальное лезвие ножа печально звякнуло, и свидание не состоялось. Ни с Иеронимом Босхом, ни с подобными ему создателями дьявольски-пророческих метаморфоз. Володька читал Канта, но не дошел до Гегеля, а главное, не знал приемов самбо, не служил в армии. На следующий день, нянча ушибленную руку, придерживая локоть и страдая по рассолу, он по русскому обыкновению трогательно-миротворно благословил Климова на путь мытарств, сомнений и творческой схимы. Он был похож в этот момент на снисходительного пастыря, обремененного раздумьями о чадах человеческих, неистово и в то же время кротко отвращающего сонм невежд от искушения и унижения искусства. Увянут ветви и усохнут корни. Не виноградари нужны — каменотесы. Но он прощает Климова, ибо каждый третий в мире — слабоумный, и слабоумный из-за виноделов, винохлебов, виночерпиев… Своя беда что писаная торба. Душа Володьки была сплошь исцарапана обидами, как были исцарапаны стены его мастерской адресами и номерами телефонов разномастных дев. «Натурщиц у меня как сена!» — хорохорился он у себя в подвале и, подвыпив, спрашивал свой палец, кто такой-то и такой-то президиумный «богомаз»? И сам же отвечал: никто. Смешон, бездарен и рогат. Пустая комната, пустые окна…
Неспешные воспоминания настолько захватили Климова, что он на время отложил письмо и вышел в коридор. В палате было слишком шумно для размышлений.
Заложив руки за спину, он медленно дошел до процедурной, повернул назад, немного постоял возле шестой палаты, в которой двое чудаков играли в шахматы на пустой крышке тумбочки, и вновь направился к далекой процедурной. Направился и обомлел: навстречу ему по коридору шла жена. Она пристально смотрела прямо перед собой и ступала так, точно переходила по жердочке ручей.
Климов остолбенел: откуда она здесь? И нервно-счастливая дрожь прохватила его с ног до головы: додумалась, родная! Одна она смогла догадаться, где его искать. И он непроизвольно вскинул руку, мол, я тут, но лицо жены внезапно изменилось, стало чужим и совсем расплылось…
Он закричал и окончательно пришел в себя.
Все та же тесная, забитая кроватями палата, тот же серый потолок, больничный запах, и он сам, привязанный к железной койке.
Сосед слева, сосед справа…
Ужас.
Сколько он проспал? Который час? Места уколов жгло огнем.
Климов попытался сдвинуться в сторонку и не смог. Ему впервые стало страшно. А что, если он действительно того… сходит с ума? Ведь человеческая психика — это загадка, нормы нет. Как люди вообще заболевают? Эпилепсией, шизофренией? Он думает, что видел Шевкопляс, всю гоп-компанию и девочку, размазывавшую по бедрам кровь, а их на самом деле не было… и все это одно лишь наваждение, обыкновенный бред, и он больной… психически больной… как и его соседи? Тогда надо кончать с собой, без всякого. Но это, если он свихнулся… Гадство! Расчет упрятавших его сюда, в палату для особо буйных, был безошибочным, иезуитски верным. Здесь или обезличат этим самым сульфозином, от которого ни сесть, ни встать, или сам в себе найдешь изъян. Есть же такое понятие в психиатрии — соскользнуть… Жена рассказывала и примеры приводила… С горизонтали нормы на вертикаль безумия.
25
Потянулись жуткие дни одиночества. Одиночества среди людей — умалишенных и здорового медперсонала. Мысли о работе как-то притупились, но тоска по дому, по жене и детям с каждым днем становилась мучительней. Иногда ему хотелось биться головой об стену.
После очередной встречи с врачом, вечно озабоченной чем-то Пампушкой, он обреченно понял, что в мире ее мыслей и переживаний он не занимает даже скромного места.
— Левушкин! — предостерегающе стучала она по столу авторучкой и не советовала добиваться встречи с Озадовский. — Назначу инсулин.
Это слово в психбольнице понимали все, вплоть до полных идиотов.
— Сколько раз вам говорить: профессор болен! И алкоголиками он не занимается: слишком вас много.
Климов усмехался. Злое слово зачастую изменяет людям сознание. Чтобы он не усмехался, назначали тазепам. Со временем он научился делать вид, что пьет лекарства, а сам выплевывал их при первой возможности. Мало того, он почти перестал есть. Его не отпускало подозрение, что и в еду подмешивают зелье. По крайней мере, чай, кисель, компот он исключил из рациона. Не демонстративно, нет, он понимал: начнут поить насильно, просто для себя решил не пить, и все. Обойдется водой из-под крана. Любая его попытка установить связь с внешним миром пресекалась, и пресекалась жестко. Письма брали, обещали передать по адресу и, по всей видимости, уничтожали. Ни на одно из них ответа он не получил. От всех его просьб отмахивались, как от заведомо пустой затеи, причем отмахивались с тем ожесточением, за которым угадывалась внутренняя несвобода и житейская задавленность. Казалось, люди спали на ходу.
В своем доказывании, что он не верблюд, Климов исчерпал и без того небогатый запас своего красноречия и однажды, мучительно борясь со сном, обреченно подумал, что сумасшествие — это как бельмо на глазу: все видят, как ты слепнешь. А засыпать он боялся из-за страха перед санитаркой Шевкопляс. Он был уверен, что не сегодня-завтра, в одну из глухих ночей, она разделается с ним. Вкатит сонному чего-нибудь покрепче, и адью! И поминай, как звали, а звали его здесь Левушкин Владимир Александрович, согласно записи в истории болезни. Был такой художник-оформитель, жалкий богомаз из сельского Дворца культуры. Бедный алкоголик. Судя по истории болезни, пил все, что льется и горит, вот и попал в конце концов в дурдом. Кто о нем заплачет, пожалеет? Умер, бедолага… сердечко подвело.
Никаких примет в истории болезни этого самого Левушкина не было. Ни роста, ни веса, ни цвета волос. Климов спрашивал. Диагноз один: делириум тременс. Белая горячка.
Лежа на кровати и борясь со сном, он часто вопрошал себя: а где же сейчас этот самый Левушкин, бедный алкоголик? Куда его спровадила коварнейшая Шевкопляс? Подумать только, как все ловко провернула! Подмена одного другим, хороший ход. Многие бы позавидовали изворотливости женского ума. Словно заранее готовилась.
Эта мысль показалась ему стоящей.
А что, если таким же образом она уже не единожды устраняла неугодных? Заманивала в психбольницу, а потом… Ему уже мерещилось черт знает что! И становилось жутко. Чем активнее он выступал против лечения, тем беспощаднее ломали его психику. Того гляди, отправят на электрошок, заколят сульфозином: в две руки, в две ноги, и лежишь пластом. И называют этот способ «квадратно-гнездовым». Спасибо, инсулин пока не назначали, а это, черт возьми, дубина для мозгов. Еще чуть-чуть, и он начнет писать послания Володьке Оболенцеву, которого он знать не знает, но который то и дело бередит его сознание во сне: грозит ножом, Иеронимом Босхом и с похмелья плачет над судьбой. Попытка выкрасть ключ от входной двери закончилась провалом. Напрасно он вынашивал свой план, следил за персоналом. Не удалось. Ключ он свистнул в процедурной, думал отпереть им отделенческую дверь, но медсестра, блондинка с водянистыми глазами, вовремя хватилась. Климова раздели догола, ударили коленом в пах, навешали затрещин и, выкручивая уши, отобрали ключ. В его истории болезни появился дополнительный диагноз: клептомания. Бессмысленное воровство.