Страница 15 из 96
Карцер я перенес легко, боялся только, что переведут в другую камеру: привык к своим соседям, а к некоторым даже привязался.
К моему удовольствию, отсидев трое суток, я вернулся к своим -- но застал там нового жильца, тихого грустного человечка лет сорока. Это был первый иностранец (Олави все-таки был советским гражданином), встреченный мной в тюрьме -- чех по фамилии Стеглик. По-русски это будет "щегол", объяснил он мне.
Из оккупированной фашистами Чехословакии Стеглика отправили на оккупированную Украину. Он служил в немецкой администрации не то писарем, не то бухгалтером. За какую-то провинность -- кажется, за антинемецкие высказывания -- его посадили в тюрьму. Вскоре нем
-- 73 -цев из города выбили, а Стеглика вместо того чтобы освободить, перевезли в другую тюрьму -- в Москву, к нам. На Лубянке он сидел уже два года и все пытался объяснить следствию, что никакого задания от немцев он не получал и не знает, почему фашисты оставили его в живых.
Передачу получать ему было не от кого, и он совершенно оголодал. Я уже упоминал о тюремных голодных психозах -- так вот, классическим примером был Стеглик. Когда приносили дневную пайку, мы всегда уступали ему горбушку. Но он не ел ее за завтраком, обходясь пустым кипятком. А пайку препарировал особым способом: выщипывал мякиш и раскладывал крошки на носовом платке -для просушки. В обед он ел суп опять-таки без хлеба. (Кстати сказать, в лубянском супе иногда плавали обрезки спаржи; я и понятия не имел, что это такое, спасибо, европеец Стеглик объяснил. Наверно, в общий котел сливали объедки с генеральской кухни).
На второе давали негустую кашу -- чаще всего овсяную, иногда горох. С кашей Стеглик смешивал слегка подсушенные крошки и этой смесью начинял выдолбленную утром горбушку. Что не умещалось, позволял себе съесть, а остальное -- на местном жаргоне это называлось "тюремный пирог" или "автобус" -- откладывал до вечера. Мучился, терпел. И только после отбоя, уже из постели, он протягивал дрожащую от предвкушения худую ручку за своим пирогом и, укрывшись с головой одеялом, съедал его с наслаждением.
А однажды, придя с допроса, я увидел, что Стеглик, нахохлившись как его пернатый тезка, сидит на краю кровати и губы его дрожат от обиды. Оказалось, что он ухитрился поймать голубя -- тот по глупости залетел в узкое пространство между решеткой на окне и "намордником"; чех собирался свернуть ему шею и съесть сырым, но
-- 74 -сокамерники возмутились и не позволили. Я их не одобрил: тоже мне, общество покровительства животным! Правильно говорится: сытый голодного не разумеет -- они-то почти все получали из дому передачи.
А вообще камера относилась к чеху хорошо, его нелепой участи сочувствовали.
С Шуриком Гуревичем сидел другой иностранец, молодой солдат вермахта -сын немецкого коммуниста. При первой возможности он дезертировал из части и сдался партизанам. Те сообщили в Москву. Чекисты не поленились: прислали самолет и вывезли перебежчика на Большую Землю -- точнее, на Большую Лубянку. От него, как и от Стеглика, требовалось одно: признаться, с каким заданием заслали его к нам фашисты. Парень долго упирался, рассказывал свою пролетарскую биографию, говорил об отце-коммунисте -- и все без толку. В конце концов не выдержал, подписал все, что велели, но его политические взгляды сильно изменились. Целыми днями он шагал по камере из угла в угол и бормотал:
-- Die beiden Scheissbanden ko
Не покривлю душой, если скажу, что таких, как этот немчик и наш чех, я жалел больше, чем своих, советских: мы сами наболтали себе пятьдесят восьмую статью, нарушили устав собственного монастыря -- жесткий, несправедливый, но известный всем нам с детства устав. А эти-то попали за какие грехи?
Вскоре Стеглика от нас увели; но свято место пусто не бывает. В ту же ночь я проснулся от лязга железа: это надзиратель вносил шестую кровать.
Новый жилец стоял тут же с узелком в руке и неуверенно улы
-- 75 -бался. Был он невысок, лысоват и лицом похож -- не в обиду ему будь сказано -- на еврея (оказалось -- цыган).
-- Здравствуйте, -- сказал он мне одному: остальные спали.
-- Здравствуйте. Вы москвич?
-- Я ленинградец, но вы меня знаете. Я -- Вадим Козин.
-- А-а, -- пробормотал я и заснул.
Настоящее знакомство состоялось наутро. Новый сосед явно хотел понравиться: был приветлив, предупредителен, даже предложил оттереть носовым платком стену, потемневшую от въевшейся в краску пыли.
-- Тюремную стену драить?! -- зарычал наш лагерник Пантюков. -- Да пошли они все... -- Он объяснил, куда.
Несколько смутившись, Козин переменил тему. Положил шелковый платочек на подушку, уголок подушки повязал бантиком (как только ухитрился пронести ленточку через обыски: ведь даже шнурки от ботинок отбирали!), отошел, полюбовался и, кокетливо склонив голову, сообщил:
-- Вообще-то я должен был родиться женщиной...
Про свое дело он рассказывал так: обиженный на ленинградские власти, которые не помогли во время блокады его родственникам, Козин написал в своем дневнике, что знай он про такое бессердечие, остался бы в Иране. (Он ездил туда давать концерты для советских воинских частей. Иранские антрепренеры делали ему лестные предложения, но он из патриотизма отказывался). Эта запись неведомыми путями попала в руки "органов", и артиста, естественно, посадили.
Недавно в одном из интервью с ним я прочитал другую версию -- об отказе петь про Сталина или что-то вроде этого. Но нам Вадим
-- 76 -Алексеевич об этом не говорил.
Освоившись в камере, Козин стал петь для нас -- вполголоса, чтоб не услышал надзиратель. Пел он удивительно приятно. Пел знаменитую "Осень", "Дружбу" и даже -- по-английски -- "Ю ар май лаки стар". Ну, и старинные цыганские романсы: из его рассказов выходило, что он был внуком или внучатым племянником не то Вари Паниной, не то Вяльцевой, не то их обеих.
Однажды Вадим Алексеевич пришел с очередного допроса очень расстроенный. Ходил по камере и жалобно повторял:
-- Какие мерзкие бывают люди!.. Какие мерзкие!
Оказалось, у него была очная ставка с аккомпаниатором Ашкенази. Козин в лицах изобразил разговор следователя с пианистом:
Вопрос следствия:
-- Свидетель Ашкенази, в каких отношениях вы были с Козиным?
Ответ:
-- В очень плохих. Он отказывался вывезти мою семью на Урал, хотя, как руководитель культбригады, имел такую возможность.
-- Пытались ли вы ему мстить?
-- Да, пытался.
Вопрос:
-- Каким образом?
Ответ:
-- Аккомпанируя ему в концертах, я брал на два тона выше, и он должен был петь в несвойственной ему тесситуре...
Мы восприняли этот рассказ юмористически, но Козину было не до смеха: ведь это ему, а не нам, приходилось петь в несвойственной тесситуре. Говорят, это очень мучительно.
А в общем он был очень удобным сокамерником, и мы искренне
-- 77 -огорчились, когда "камерные концерты", как мы их называли, подошли к концу. Следователь объявил Козину, что его дело закончено, и он поедет в дальневосточные лагеря.
Вадим Алексеевич, озабоченный предстоящей неблизкой дорогой, советовался с нами, какую из шапок надеть: одна, по-моему, была из выдры, другая бобровая. Но тот же Пантюков объяснил со свойственной ему грубой прямотой, что можно не тревожиться: какую ни наденет, все равно блатные отнимут...
Судьба козинской шапки мне не известна. А о самом Вадиме Алексеевиче лет через пять, уже в Каргопольлаге, мне рассказал один зек, приехавший к нам из Магадана, что тамошнее начальство встретило Козина хорошо. Он был расконвоирован и с большим успехом выступал в местном лагерном театре, пока не случился такой казус: во время концерта какой-то офицер, пьяный, надо полагать, -- восторженно заорал:
-- Да здравствует товарищ Козин!
Это не понравилось генералу, начальнику лагеря; Козина законвоировали и отправили на общие работы.