Страница 8 из 52
Так и не дописав письма, я выхожу на улицу и иду через полгорода (обычно я двигаюсь в направлении Сохо), пытаясь взять себя в руки. Чувствуя себя в этот момент Раскольниковым (таким Раскольниковым, какого играет Пудднхед Уилсон), я пытаюсь «видеть все насквозь». Это значит, что я должен постараться посмотреть на неожиданный поворот событий глазами Бригитты. Поскольку я не обладаю способностями спонтанно почувствовать в себе хладнокровие или силу — если это сила, — не попытаться ли мне путем рассуждений почувствовать себя в ее шкуре? Да, использовать наконец мои мозги фулбрайтского стипендиата — должны же они мне пригодиться! Видеть насквозь, черт побери! Это не так уж трудно. Разве это не ты вертелся вокруг этих двух девчонок, изображая из себя праведника? Разве не ты сочинял, как все вы, небылицы, чтобы доставить радость старикам-родителям? Что ж, или сдавай позиции и играй в игрушки с Шелковой Уолш, или оставайся там, где ты есть и делай, что тебе хочется. Бригитте тоже не чуждо ничто человеческое. Сильные и здравомыслящие — тоже люди (если это сила и здравомыслие). Тому, кому уже не четыре года, не подобает громко плакать и капризничать! Элизабет абсолютно права: Гитта есть Гитта, а Бетта есть Бетта. Настало время и тебе стать самим собой!
«Видеть насквозь» — это значит восстановить в памяти ту ночь, когда Бригитта и я все спрашиваем и спрашиваем Элизабет — пытаем и пытаем Элизабет — по поводу того, что мы уже пытались выяснить друг с другом: чего она тайно хотела больше всего, о чем она осмеливалась думать про себя, что не решалась никогда сделать сама или позволить сделать с ней?
— В чем ты никогда не могла никому признаться, Элизабет, даже себе самой?
Вцепившись всеми десятью пальцами в одеяло, которое мы стащили с кровати, лежа на полу, Элизабет тихо заплакала, а потом призналась на своем очаровательном музыкальном английском, что хотела бы, чтобы ее взяли сзади, когда она перегнется через стул.
Ее ответ меня не удовлетворил. Только, когда я проявил настойчивость и потребовал сказать, что еще, только тогда она, наконец, сломалась и призналась, что хотела бы, чтобы при этом ее руки и ноги были привязаны. То ли она сказала все, то ли нет…
Шагая по Пиккадилли, я продолжаю свои размышления над следующим пунктом нравственных рассуждений, который я собираюсь включить в свое последнее письмо с целью воспитания моей невинной жертвы, — и меня самого. Честно говоря, я пытаюсь постичь своим умом, со своим литературным образованием, действительно ли я, как говорят христиане, безнравственный или, как бы я сказал бесчувственный.
— Даже если ты на самом деле хочешь того, о чем ты нам сказала, разве есть такой закон, по которому чье-то тайное желание должно быть удовлетворено немедленно?..
С помощью моего брючного ремня и ремешка от рюкзака Бригитты мы привязали Элизабет к стулу с прямой спинкой. По ее лицу снова полились слезы. Тогда Бригитта дотронулась до ее щеки и спросила:
— Бетта, ты хочешь прекратить это?
Но Элизабет с таким вызовом замотала головой, что ее длинные волосы цвета янтаря рассыпались детскими локонами по ее обнаженной спине. Вызов кому или чему? Я был в недоумении. Кажется, я перестаю ее понимать!
— Нет, — прошептала Элизабет.
От начала и до конца она твердила только это слово.
— Не прекращать? — спросил я, — или не продолжать? Элизабет, ты меня понимаешь? — уточнил я по-шведски.
Но кроме «нет» от нее ничего нельзя было добиться. «Нет» и «нет», и снова «нет». Я приступил к тому, к чему, как я считал, меня призывали. Элизабет плачет, Бригитта наблюдает. Неожиданно я почувствовал такое возбуждение от всего этого — от пыхтения, от каких-то звериных звуков, которые производим мы, все трое, от того, что мы все втроем делаем — что от сомнений не остается и следа, и я знаю, что способен на все, и что я этого хочу, что я буду! Почему бы не с четырьмя девушками, не с пятью… «Кто, как не безнравственный, может полагать, что, если нужно удовлетворить чье-то страстное желание, это должно быть сделано немедленно? Да, самая дорогая, самая милая, самая драгоценная девочка, это и есть тот самый закон, по которому мы трое решили — согласились — жить!» К этому моменту я уже на полпути к Грик-стрит. Я останавливаюсь, чтобы подумать, что мне написать Элизабет дальше на бездонную тему моего порока, и поразмышлять об этой непостижимой Бригитте. Неужели ее не мучают угрызения совести? Неужели она не испытывает стыда? Не знает, что такое преданность? Наверное, она уже прочла мое недописанное письмо, оставленное в «Оливетти», которое несомненно произведет на нее впечатление.
В комнатушке над китайской прачечной я решил попытать счастья с тридцатишиллинговой увядающей проституткой из лондонских низов, которую зовут Терри-Проститутка. Она называет меня «сексуальным ублюдком», и ее беспредельная похотливость послужила однажды мощнейшим детонатором моего семяизвержения. Сейчас она полностью утратила свое былое искусство. Она дает мне посмотреть свою уникальную коллекцию непристойных снимков; она красочно описывает мне радости, которые меня ждут; восхваляет до небес мои мужские достоинства, но пятнадцать минут ее стараний так ни к чему и не приводят. Утешившись, насколько это возможно, облеченной в мягкую форму фразой Терри — Прости, янки кажется, «он» сегодня сонный — я тащусь обратно через Лондон на наш цокольный этаж, завершая сегодняшние рассуждения относительно того, сотворил я зло или нет.
Как оказалось позже, было бы лучше, если бы я обратил всю свою сосредоточенность на чрезмерную суеверность, присущую Исландии в конце двенадцатого столетия. Это то, в чем я мог бы разобраться. Вместо этого, я, кажется, ни на йоту не приблизился к истине в своих нудных письмах, которые регулярно отправляю в Стокгольм, а филологическое эссе, которое я в конце концов зачитал своим преподавателям, вынудило моего руководителя пригласить меня после лекций к себе кабинет, усадить в кресло и задать вопрос, в котором слышался сарказм:
— Скажите, мистер Кепеш, вы уверены, что ваше призвание — исландская поэзия?
Руководитель устроил мне разнос. Это было столь же невообразимо, как то, что я в течение шестнадцати дней жил в одной комнате с двумя девушками! Как то, что Элизабет Эльверског покушалась на самоубийство! Я настолько ошеломлен и оскорблен этим дисциплинарным наказанием (еще и совпавшим с моментом, когда я, словно адвокат семьи Элизабет, предъявлял себе самому обвинения), что не решаюсь больше войти в комнату преподавателей. Я, как Луис Елинек, даже не отреагировал на записки своего руководителя с просьбой зайти к нему и поговорить о моем исчезновении. Ну может ли такое быть? Я па грани исключения. Господи, что же дальше?
А вот что.
Однажды вечером Бригитта говорит мне, что пока я тут лежу на кровати Элизабет, изображая из себя «страдальца», она позволяет себе одно «маленькое извращение». Вообще-то все началось еще тогда, когда два года назад, впервые приехав в Лондон, она вынуждена была обратиться к врачу по поводу возникших проблем с пищеварением. Доктор сказал ей, что для установления правильного диагноза ему потребуется взять мазок из влагалища. Он попросил ее раздеться и занять место на кушетке. Потом, то ли рукой, то ли каким-то инструментом — она была тогда так напутана, что даже не поняла — начал массировать ей между ног.
— Что вы делаете? — спросила она. По словам Бригитты, он спокойно ответил:
— Послушайте, вы думаете, мне это доставляет удовольствие? У меня больная спина, моя дорогая, и эта поза! мне не очень удобна. Но я должен взять пробу, а это единственный способ ее получить.
— И ты позволила ему?
— Я не знала, что делать, как его остановить. Я всего три дня назад приехала. Была немножко напугана, не уверена, что хорошо понимаю его английский. Да он и выглядел, как доктор. Такой высокий, симпатичный, обходительный. И очень хорошо одет. Я подумала, что, может быть, здесь так полагается. А он все спрашивал:
— Вы уже чувствуете спазмы, моя дорогая?