Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 73



Позже квартира у меня стала больше, кроме того, часть книг переместилась в подвал, но желание разложить и расставить все как следует поугасло. А еще позже квартира снова оказалась тесной, так как я начал коллекционировать живопись.

В мире парижских антикваров и коллекционеров живопись — наиболее дорогой товар. За исключением уже совсем бездарных и безвкусных вещей, все выполненное маслом предлагалось по довольно высоким ценам, так что я, естественно, предпочитал приобрести графический шедевр большого мастера, чем полотно второстепенного живописца.

Не знаю, то ли воспоминания о болгарском искусстве прежде повыветрились из моей памяти, то ли теперь я уже мог сравнивать его с тем, что производило такой фурор на Западе, но, вернувшись в Софию, я понял яснее, чем когда-либо, какие у нас есть талантливые и самобытные художники.

Сначала я ставил картины рядами на пол, прислоняя их к стене. Потом стал размещать их на книжных шкафах. Потом пришлось складывать их штабелями на гардеробе, в коридоре, вообще всюду, где еще находилось свободное местечко.

У нас в квартире вечно пахло масляными красками — главным образом из-за картин Генко, который приносил их еще совсем непросохшими. Прибрать в комнате или просто даже вынуть из шкафа книгу было теперь невозможно без сложных перемещений полотен. А когда кто-нибудь из художников просил вернуть ему картину для выставки, приходилось предпринимать продолжительные поиски, ибо почти всегда она оказывалась в самом низу какой-нибудь заботливо уложенной кипы. В конце концов я пришел к заключению, что либо надо решиться на смерть от удушья, либо ограничить свои приобретения до пределов разумного.

Но тогда вспыхнула новая страсть — нумизматика. Я смутно подозреваю, что это внезапно вспыхнувшее увлечение монетами во многом объяснялось их малыми размерами. Опасность умереть от удушья сменилась угрозой полного разорения. Впервые в жизни я занялся коллекционированием в совершенно мне незнакомой области, что быстро раскусили мои поставщики, и поэтому — во всяком случае, пока я немножко не поднаторел — я вышвырнул немалые суммы на стертые и поврежденные монеты, не имеющие никакой ценности.

Монета — это, в сущности, миниатюрное произведение скульптуры. Не только внушительные древнегреческие тетрадрахмы, но и крохотные римские динары излучают очарование, свойственное подлинному произведению искусства. Правда, в тех случаях, когда скульптура еще налицо, то есть когда монета хорошо сохранилась. Но ко времени моего увлечения нумизматикой хорошо сохранившиеся монеты стали редкостью, не говоря уже о ценах, давно ставших фантастическими. Так что мало-помалу я остыл к этому почти бесплодному собирательству. И перешел к орденам.

Как много сказано и написано о женской суетности! Но когда познакомишься с историей орденов, приходишь к выводу, что мужская суетность не уступает женской. Эти бесчисленные звезды и кресты всех эпох и столетий, увенчанные коронами, обрамленные дубовыми или лавровыми листьями, львами или орлами, украшенные разноцветной эмалью или вмонтированные в роскошные ожерелья, не уступают своим сверканием драгоценным дамским уборам. На мое счастье, в Болгарии особенно редкостных вещей такого рода не встретишь. А поскольку нельзя коллекционировать то, чего нет, я собрал, что сумел, и перешел к другому увлечению.

Этим другим увлечением стали почтовые марки. Возможно, оно проснулось во мне из-за случайно воскресших детских воспоминаний. А может, просто я отчасти впал в детство. Как бы то ни было, когда я заглядывал в магазинчик — место встреч филателистов — и видел в кляссерах дивные старинные марки, на которые я мальчишкой мог любоваться только через стекло витрины, обмирая от восторга и тоски, я не раз испытывал искушение приобрести несколько серий, без всякого намерения составлять коллекцию. Однако филателия заразительна не менее, чем все прочее. Сначала я купил всего десять серий, только из-за их эстетических достоинств. Потом подумал, что не худо бы собрать общую коллекцию болгарских марок. Затем перешел к советским маркам. Потом охватил всю Европу. А потом обо мне стали говорить: «Он собирает весь мир». Это было, конечно, преувеличение. Но не столь уж далекое от истины.

Однако пришло все же время, когда я почувствовал, что начинаю охладевать и к маркам. Возможно, потому, что родился под знаком Близнецов, чье непостоянство, как говорит моя кузина, вошло в поговорку. Это угасание страсти успокаивает меня, но и несколько тревожит. Что будет, думаю я, если так пойдет и дальше? Начну, пожалуй, собирать значки или спичечные коробки. И я вижу сквозь сомкнутые веки, как передо мной медленно проходит высокая фигура парижского библиотекаря, согнувшегося под тяжестью мешка с никому не нужными книгами.



Иногда в бессонные ночи — а у меня все ночи бессонные, — я подхожу к какой-нибудь бронзовой статуэтке или раскрываю папку с гравюрами и на мгновение ощущаю далекий аромат того восторженного чувства, какое охватило меня в тот день, когда я нашел эту скульптуру или эту гравюру.

Иной раз я достаю какую-нибудь картину, только одну, сажусь напротив, долго рассматриваю и так же, как Коро под конец жизни, чувствую, что мне от нее становится лучше. Но всего лучше становится мне от картин самого близкого моего друга, самых дорогих моих картин, хоть они ничего мне не стоили, — я получил их в подарок. И тогда я думаю о том, что не может человек иметь так уж много любимых произведений, как не может иметь так уж много настоящих друзей, и что если речь идет о произведениях, которые значат для тебя не больше, чем добрые знакомые, то есть ли смысл забивать ими дом и не лучше ли оставить чуть больше свободного пространства для себя самого и для своих друзей.

И я спрашиваю себя, не является ли стремление иметь как можно больше самых разнообразных вещей такой же бесплодной и испепеляющей страстью, что и сластолюбие тех охотников до женского пола, которые ненасытно меняют женщин и при огромном количестве побед ни разу в жизни, в сущности, не испытали настоящей любви.

Однако что пользы от здравых мыслей, если они приходят не до, а после случившегося? Все, что окружает меня, уже стало частичкой меня самого, каждая бронзовая фигурка, каждая картина, гравюра — это кусочек чего-то, что было, память о том, что произошло, и весь их пестрый сумбур — это отзвук сумбура во мне самом. Они — частица моего существа, моих метаний и загубленных дней, моих надежд и иллюзий, моих воспоминаний и ночных кошмаров. Я до сих пор брожу во сне по огромным, мрачным лавкам древностей, роюсь в папках со странными, волнующими изображениями, карабкаюсь по чудовищным грудам пыльных фолиантов, которые выскальзывают у меня из-под ног, ползу по затянутым паутиной подвалам меж позеленевших от сырости бронзовых фигур и вижу мертвенные лики старых военачальников, которые явились ко мне требовать свои ордена.

И мне мерещится, что я слышу в ночной глуши голоса всех этих вещей и каждая из них говорит на своем языке и о своих заботах: ведь не могут африканская статуэтка и обнаженная Диана говорить одинаково. И этот шепот, исходящий из всех углов моей комнаты, порой становится таким настойчивым и громким, что мне хочется отругать их — дескать, хватит забивать мне голову, но я молчу, потому что в конечном счете никто, кроме меня, не виноват, что я взвалил на себя больше, чем в состоянии нести.

В такие мгновения я вспоминаю о китайской кровати.

Это произошло во время моих скитаний по залам Отеля Друо. Я случайно забрел в зал, где распродавались произведения восточного искусства, аукцион только что начался, и посетителей было мало. Как всегда на таких аукционах, сначала шли вещи громоздкие, чтобы ко времени наибольшего оживления остались редкостные безделушки из слоновой кости и драгоценных камней.

Служитель внес круглый высокий столик массивного красного дерева, весь в сложнейшей резьбе, и аукционист объявил:

— Столик идет в комплекте с китайской кроватью. Всего таких столиков четыре — ставятся по два у изголовья и у изножья. Богатая резьба, инкрустация перламутром… Подлинный образчик китайской фантазии… Первоначальная цена десять тысяч…