Страница 38 из 115
Впрочем, развязывая шнурки на последней папке, я уже мог представить, что увижу там: все тот же анализ источников и заимствований, рассуждения об арабских стихотворных размерах, датировка отдельных сказок по деталям касыд или газелей, изыскания в генеалогии эмиров — и проблески истинной страсти (о, весьма тщательно скрываемой!), когда речь идет о чудесах, джиннах и ифритах, дальних странствиях и гаремах.
Все шесть работ, к моему огорчению, даже и не ставили под сомнение народное происхождение большинства сказок, делая исключения лишь для пары длинных и скучных рыцарских романов. С некоторым колебанием я уже закрывал последнюю папку, когда мое внимание привлек конверт из плотной пожелтевшей бумаги, пришпиленый изнутри к задней обложке. Я извлек несколько хрупких страниц, ощущая легкий озноб предчувствия. Ровный, твердый и смутно знакомый почерк читался легко, хотя чернила и выцвели. Вот что было там написано (в моем переводе):
"Дорогой Бенджамен! На обратном пути в мое вермонтское уединение я продолжал размышлять о твоем превосходном докладе, перебирал все эти блестящие построения и так и эдак, но что-то мешало мне полностью согласиться с тобой. Наконец, я понял, что причиной тому — некий занятный эпизод, происшедший со мной много лет тому назад в Амритсаре.
Хозяин одной из лавок, что окружают тамошний базар, мечтательный и мягкохарактерный таджик, был как раз большим знатоком "Тысячи и одной ночи". Я в тот год нередко наезжал в Амритсар из моего родного Лахора, и вел от имени отца переговоры о закупке старинных ковров для музея. Умар (так звали таджика) встречал меня неизменно приветливо, и я отличал его между прочих торгoвцев коврами, которые, сказать тебе по совести, всегда смешили и раздражали меня своим неумеренным хвастовством и наглостью, неприятной в местных.
Однажды я засиделся дольше обычного: моя тамошняя подруга Хали за что-то на меня обиделась, и я с легким сердцем решил воспользоваться ситуацией, чтобы побыть в чисто мужской компании, а заодно слегка наказать ее за строптивость.
Когда стража прогнала последних посетителей, а от костров караван-сарая потянулись вкусные запахи плова, похлебок и жареной баранины, Умар с помощником, бойким мальчуганом лет двенадцати, закрыли лавку на хитрые засовы, и мы перебрались в заднее помещение, где Умар хранил свои лучшие ковры, причем наотрез отказывался даже обсуждать их цену. Мы закурили трапезундского табака, и вдруг Умар, видимо поколебавшись, осторожно спросил меня: слышал ли я что-нибудь о хорезмийском суфии?
Мне было тогда даже меньше лет, чем тебе сейчас, Бенджамен, и я полагал себя лучшим знатоком всех историй, которые рассказывает бродячий народ по базарам Среднего Востока и Индии. Однако о хорезмийском суфии я не слышал никогда, в чем нехотя признался Умару. Он огляделся по сторонам, жестом показал мне, чтобы я придвинулся поближе, и на протяжении следуюших двух трубок и трех чашечек кофе поведал мне удивительнейшую историю, в которую я, разумеется, не поверил.
"Жил некогда в Хорезме дервиш, имени которого никто не знал, поскольку пришел он из какого-то восточного кашгарского оазиса — то ли Комула, то ли Турфана — и хранил обет молчания. С учениками он общался посредством знаков и письма, да и было их у него немного. Перед смертью (а умер он в преклонном возрасте) он собрал четверых своих любимых учеников и вручил им толстую рукопись, которую никто из них раньше не видел в его скромном жилище, со следующими словами — и это был первый и последний раз, когда кто-либо слышал его голос.
"Близится закат блистательного царства Аббасидов, а скоро из Магриба придут полчища феринги. Они будут закованы в железо, невежественны и свирепы, и падут многие города, а истинная мудрость должна будет временно скрыться с людских глаз.
Никакое обычное оружие не поможет против пришельцев, но есть средство победить их души. Оно должно смягчить их природную воинственность, посеять сомнения в истинности их образа жизни, сломить гордыню их разума и сделать их мечтательными и слабыми.
Тогда, и только тогда, из страны Мицраим и из Офира придут воины истинной веры и уничтожат всех феринги, вторгшихся в святые места. Но и это еще не всё: в собственной земле настигнет их проказа лени и изнеженности, и тогда воины ислама выполнят наконец завет Пророка и его дяди, мир с ними обоими, и обратят Франкию в истинную веру. Тогда-то, наконец, воскреснет в своем полном блеске великое учение суфийского братства о любви к Богу и человеку".
Сказав так, дервиш закрыл глаза, улыбнулся и умер.
Ученики, обмыв тело учителя и предав его земле, отправились в четыре стороны света, и каждый нес с собой экземпляр секретного оружия, созданного хорезмским суфием. Ничего неизвестно о судьбе ученика, ушедшего на север. Ушедший на восток погиб в стычке с хуннами. Отправившийся на Запад поселился в одном из греческих городов Малой Азии и там поддался ложному учению о частицах, так что даже забыл о наказе учителя, и умер в глубокой старости, ни разу не вспомнив о нем.
Только один из четверых, Али, благополучно пересек Великие пустыни, реку Вахш, хребет Каракорум, нагорья Персии, и добрался до Багдада, где отдал рукопись учителя Харуну ар-Рашиду. Последний же, к сожалению, в это время был в добрых отношениях с франком Карлом Великим, и Али поостерегся раскрывать всемогущему халифу истинное предназначение текста. Вскоре Али умер от скоротечной лихорадки и унес собой в могилу тайну рукописи.
Эта смерть нарушила план великого мудреца. Оружие, выкованное им, ударило в первую очередь по правоверным. Столько меда, сладких вин и благовоний было разлито по страницам книги, столько прекрасных женщин проходило по ним, покачивая бедрами, столько колдунов, ифритов и иблисов осыпали золотом случайных людей, что не выдержали и дрогнули души суровых воинов и закаленных пастухов. И подточился боевой дух некогда непобедимых арабов, и пустила в их сердцах корни жажда наживы и роскоши, и пал великий халифат.
Но из поколения в поколение передается между суфиев истинный смысл "Тысячи и одной ночи", и настанет день, когда исполнится пророчество старого хорезмийца".
Закончив свою удивительную историю, Умар сердечно попрощался со мной и попросил никому не рассказывать о том, что я услышал в тот вечер. Я не мог понять причин его серьезности, и она даже насмешила меня, но я сдержал свои чувства — тогда, да и позже, я полагал это важным умением для мужчины.
На следующее утро я отбыл в долгую поездку по Пенджабу, а когда вернулся в Амритсар, с огорчением услышал о смерти Умара. Его зарезали ночью, во сне, но не успели ничего взять из его сокровищ — видимо, разбойников спугнул отряд наших уланов, проезжавший по соседней улице. Произошло это на следующую ночь после нашей беседы, и такое совпадение оставило в моей душе неприятный осадок. Я с сожалением вспоминал, как взволнованно Умар просил меня о молчании, и как я подсмеивался над стариком (он тогда казался мне старым человеком).
Удивительно, дорогой мой Бенджамен, как прочно эта история была похоронена в моей памяти, и с какими подробностями она всплыла сейчас! Мне достаточно закрыть глаза, чтобы услышать гортанный рев бактрианских верблюдов, ощутить сухой запах навоза, нагретых джутовых мешков, карри и подгоревшей кукурузной каши, увидеть пыльно-багровый амритсарский закат над неровной линией холмов и услышать мягкий мелодичный голос Умара.
Как я и обещал твоему покойному отцу, при первой же возможности мы oтправимся с тобой в Лахор, чтобы ты смог своими глазами увидеть то, о чем ты так замечательно и с таким молодым пылом пишешь. Да и мне пора уже снова пройти по улицам моей юности.