Страница 3 из 5
– Это чудовищно… Но разве сейчас разумно устраивать забастовки?
Эмиль сначала не ответил. Потом посмотрел мне в глаза.
– Мсье Жюлеп, – сказал он, – ведь мы не боши… Разумно ли? Не о том речь, что надо быть разумным. Надо выгнать бошей… Вы помните тридцать шестой год? Тогда вы спросили меня, почему я участвую в стачке… Так вот! Сегодня, как и тогда, нельзя предавать товарищей… И когда один падает, десять других должны стать на его место.
Какой-то громадный фельдфебель протиснулся между нами, источая особый запах немецкой солдатни, с ничего не выражающим лицом – такого никому не удается состроить лучше бошей.
– Они хорошо одеты, – заметил Эмиль и заговорил о другом.
Я не видел его весь 1942 год. Дела у нас принимали странный оборот. Уже нельзя было встретить людей, которые защищали бы Виши. Работать в печати стало просто невозможно. Газеты делались с помощью клея и сообщений из OFI.[2] Конечно, время от времени мы пытались просунуть несколько слов туда, сюда, но там, в этой цензуре, сидели такие полицейские сволочи! К счастью, они частенько бывали не очень-то сообразительны.
В ноябре, с приходом американцев в Алжир и оккупацией южной зоны немцами, сомнения могли еще оставаться лишь у тех, кто был глуп как пробка. Наш листок закрыли. Патрон вел себя шикарно, несколько времени он продолжал нам платить, будто ничего не случилось. По существу, я первый раз в жизни смог оглядеться. Мне дали возможность кое-где печататься с помощью людей из Сопротивления. Но я пока еще бродил ощупью…И наступила ночь, когда Гитлер, уничтожив нашу армию, нанес смертельный удар Виши…
Наконец я взялся писать периодические приложения для некоторых газет, где еще работали наши товарищи. Конечно, не очень-то приятно было читать то, что печаталось на соседних страницах. Но я не трепал там ни имя Вандермелен, ни подпись Жюлеп. А жизнь была очень дорога. Даже если и не питаться на черном рынке… а только иногда брать дополнительное блюдо в ресторане… это стоило так дорого! Но зато я не расписывал «пополнение» розовыми красками и не отвешивал поклонов разным паразитам…
Когда я узнал, что Ивонну арестовали, я был поражен. Бедняжка. Сначала ее держали в Монлюкской тюрьме. Говорили, что там очень скверно и к тому же все переполнено. Что же она могла сделать? Ох, эти сотни тысяч людей в тюрьмах и лагерях, кто знает, что они все могли сделать? Ивонна была мужественная девушка, не теряла присутствия духа, даже когда мы попадали в переделки. У нее приходилось только проверять орфографию имен собственных…
Потом я увидел Эмиля в Ницце, но не был уверен, что он меня заметил, однако мне показалось, что он только делает вид, будто меня не замечает. Мне хотелось побежать за ним, главное, чтобы узнать что-нибудь об Ивонне, но нет… О, совсем не потому, что я боялся быть навязчивым. Эмиль в глубине души любил встречаться со стариной Жюлепом… Но я был не один; вы меня понимаете… В конце концов пока он все-таки остался жив.
Незадолго до этого я спрятал у себя коллегу, еврея, которого преследовали, хотя он ничем не провинился, кроме того, что был евреем. Ему были нужны бумаги. Я пытался достать их через своих знакомых из Сопротивления… Но пока прятал его у себя. В конце концов чувствуешь себя неловко, если ничего не делаешь. Арест Ивонны произвел на меня сильное впечатление.
Мой гость как будто сумел выкрутиться. Он нашел людей, которые за изрядное вознаграждение хорошо подделывали документы, и должен был отправиться в тайное убежище в деревню; но как-то утром раздался стук в мою дверь, и вот вам целая компания: французский комиссар полиции со своими подручными и два типа из гестапо. Я не люблю рассказывать эту историю, здесь не место таким подробностям. Они нас избили. Меня французы оставили у себя. А этот бедный тип – никто не знает, что с ним стало. Должно быть, он сидел в вагоне для скота, готовом к отправке в Германию и забытом на запасном пути возле Бротто с запертыми замками на дверях; доносившийся из него шум постепенно затих на пятый или шестой день. А я отделался шестью месяцами тюряги за недоносительство на жильца.
В тюремном дворе я и встретил на сей раз Эмиля. Во время прогулки. Если можно назвать это прогулкой. Колодец, огороженный высокими черными стенами, и мы ходим по кругу один за другим, без права разговаривать, на значительном расстоянии, двор – десять на восемь метров. Он шел позади меня, я его не видел. Вдруг я услышал шепот: «Эй, мсье Жюлеп, мсье Жюлеп…» Никакого сомнения – это был Эмиль. Не очень-то много могли мы сказать друг другу. Надо обойти вокруг двора, пока получишь ответ на вопрос.
– Что известно об Ивонне?
– Она в лагере. Не так уж плохо.
– А Розетта?
Ответ пришел не скоро. Мы кружили по двору. Надзиратель смотрел в нашу сторону. Наконец изменившийся голос Эмиля:
– В Силезии… с января месяца… никаких известий…
Меня это потрясло. В камере я все время думал о Розетте. В Силезии. Где же? В соляных копях, что ли? Эта девочка… Я видел ее такой, как в первый раз на Зимнем велодроме, совсем девчонкой… Свояк, Ивонна, Розетта… Пострадала вся семья, они не берегли себя. Теперь уж их не ждет ничего хорошего. Со мной вместе сидел тип, промышлявший на черном рынке, и карманный воришка, они косо смотрели на меня, потому что я «политический», вот до чего дошло, это я-то политический…
В другой раз я был дежурным по параше и вышел в коридор. Мимо меня прошел Эмиль и шепнул: «Какое у вас имя, мсье Жюлеп?» Что за странный вопрос, я едва успел ему ответить. Когда я снова увидел его на прогулке, я спросил:
– Что же сделала Розетта?
Он ответил:
– Выполнила свой долг…
Тип с черного рынка говорил, что с нами плохо обращаются потому, что в этой тюрьме полно коммунистов и это бросает тень на всех прочих. И косился в мою сторону. Я объяснил ему, что я совсем не коммунист и даже не голлист…
– Однако вы же политический, – ответил он. – Значит, вы должны выбрать…
Вскоре вечером в нашем зверинце поднялся тарарам. Хлопали двери, слышался топот ног туда-сюда… Мы трое переглядывались в смутной тревоге. Что там происходит? Потом шаги в нашем коридоре, звук ключа в замке. Было уже совсем темно. Дверь распахнулась. Лампа в руке надзирателя, рядом второй надзиратель, а позади трое заключенных, как будто дают им приказания. Голос Эмиля:
– Вон тот, в глубине… Вандермелен…
И надзиратель говорит:
– Вандермелен, выходите.
Что это такое? Бунт? Эмиль объяснил: «коллективный побег». Мои сокамерники обрадовались, но их толкнули обратно в камеру: только политические… Как они обозлились!
Никогда я не видел такой прекрасной организации. Начальник тюрьмы вел себя как послушный мальчик, часть надзирателей перешла на сторону заключенных, другие были связаны веревками. Восставшие заменили полицию. Они проверяли списки вместе с начальником. Эмиль говорил: «Выпускать только патриотов»… Он и меня считал патриотом. И должен сказать, я этим гордился.
Не буду подробно рассказывать дальнейшее; ночной грузовик, ужасное происшествие под железнодорожным мостом, приезд в горную деревню, славные люди, спрятавшие нас, принесшие нам одежду, необыкновенная доброта всех жителей. Я все же никогда не думал, что в нашей стране так много самоотверженности, так много смелых людей. Не нахожу для них других слов… смелые люди… Эмиля уже не было с нами. Нас разбросали маленькими группами. Со мной был адвокат из Клермона, два голлиста, с одним из них я был знаком, мой коллега и крестьянин из департамента Дром. Нас сбежало восемьдесят человек, можете себе представить?!
И вот меня уже зовут не Вандермелен, и даже не Жюлеп. У меня бумаги на имя Жака Дени. Настоящие, хорошо составленные бумаги, не такие, как те, что спекулянты продали злосчастному еврею, которого я приютил. Мои спутники спросили, есть ли у меня к кому пойти. Сначала я ответил нет. Затем, когда они предложили: «Тогда идем с нами», я спросил: «Куда?» – «Куда же еще – в макизары…» Признаюсь, мне это не улыбалось. Летом еще куда ни шло, но лето уже близилось к концу. Маки. Я не представлял себя в маки.
2
OPI – служба подготовки работников международных организаций.