Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 122

Рано возрадовались, людоньки!..

В жизни каждого человека бывают такие минуты, о которых раньше или позже человек думает: вот оно — начало перемены, начало радости или беды. Был и у Глушака момент, когда старик волчьим нюхом учуял, что жизнь делает крутой поворот, опасный поворот, — принудит катиться вниз.

Не раз и не два вспоминался Глушаку этот момент, который все отчетливее обозначался грозной вехой беды. Было это позапрошлой осенью, пасмурным и холодноватым днем, который привел его к Нохимовой лавке в Глинищах. Катил Глушак на телеге по улице, по гребле, через Олешники, будто так себе, купить кое-какую мелочь для дома; с привычной, на всю жизнь усвоенной скрытностью таил, что влечет его туда странная, непонятная новость, к которой было в душе не только любопытство, а и неясные пока надежды, расчеты:

прослышал Глушак — продает все Нохим, собирается кудато уезжать!

Ему не повезло: на дверях и на ставне Нохимовой лавки рыжели железные запоры. Глушак постоял с минуту раздумчиво, привязал коня к штакетнику, прошелся под окнами не крашенного в этом году, кое-где облезлого дома; окна смотрели на мокрые колеи молча, неприветливо. В простенке висел, видно после недавнего праздника, портрет Ленина в аккуратной рамочке, Глушак уловил хитринку в остром взгляде, быстро отвел глаза. Когда через тихий, опустелый двор прошел к крыльцу, из дома вышла девушка с угреватым лицом — какая-то Нохимова, говорили, родственница.

Несла ведро с грязной водой: мыла, видно, пол; глянула на Глушака косо, буркнула, что Нохима нет, и побрела своей дорогой за сарай. Глушак подождал ее, но не выяснил ничего; только и выспросил, что Нохим поехал куда-то, продавать в лавке ничего не будет. Сказала, что не знает ни куда поехал, ни когда приедет.

Вернувшись к телеге, Глушак увидел во дворе напротив Элю — мужа Годли. Еврей о еврее знает, решил он, и подошел к Годлиному забору, поздоровался. Сказал несколько слов для приличия, пожаловался: прибыл купить кое-что, а Нохима нет.

— Заявление в Юровичи повез, — не стал скрывать Эля.

На крыльцо вышла Годля, присмотрелась одним глазом, прислушалась. Бросила с крыльца ехидно:

— В артель вступить захотел!

— В артель? — засмеялся, будто услышав шутку, Глушак.

Хотя не подал виду, на мгновение растерялся от неожиданности: "В артель — вот врезала! Брешет она или… вправду?.."

— В артель. — Годля кольнула пристальным взглядом, Глушак заметил в ее глазу что-то острое, проницательное.

"Не врет, видать…"

— На что ему артель ета?

— Честно жить захотел на старости. — Глушак снова почувствовал в ее голосе ехидство. — Без обмана захотел. Мозолем своим. Пролетаром захотел стать!

"Вот оно что! Пролетаром! Удумал!" Заметил на себе Годлин сторожащий взгляд, засмеялся веселее: ловко, мол, подшутила!

— Пролетаром? На что ето ему, Годля?

— А вы не знаете? — Годля не засмеялась, нацелилась1 глазом так, будто хотела проникнуть внутрь к нему, к мыслям его. — Вам разве, дядько Глушак, не хочется этого?

Невольно подумал: "Хитрая еврейка!" — но удержался; с тем же наивным смешком сказал:

— Не хочется…

— Если ето правда, что вы говорите, что вам не хочется, то, значит, вы не такой хитрый! — Однако говорила и смотрела так, что Глушак чувствовал: не верит.



"Злая ж, собака!.. Зыркнет — будто в нутро, поганка, влазит!." Глушаку уже не хотелось говорить: нехорошим становился разговор. Перевел на другое: вот же, лихо ему, не повезло, выбрался раз в год купить кое-что и такая неудача! Будто лишнего времени много, чтоб мотаться попусту туда-сюда.

Деликатный Эля вежливо, доверчиво покачал головой: конечно, жалко вернуться домой, не купив ничего. Годля и словом для приличия не отозвалась, стрельнула только глазом, вдруг заторопилась в сарай по какой-то хозяйственной надобности.

"Вам, говорит, разве не хочется — пролетаром?!" — вспомнил Глушак, вернувшись к возу. Поправил седелку, высвободив гриву лошади из-под хомута, но делал все как во сне, не видя: его переполняло беспокойство. "Разбередила душу, одноглазая!" — бросил недобрый взгляд на Годлин двор.

Вспомнил, отметил особо, будто угрозу какую: "Значит, вы не такой хитрый!"; начал удивленными, встревоженными мыслями кружить вокруг Нохима: что придумал, хитрый торгаш! Придумал такое, что сроду не пришло бы в голову ему, глупому куреневскому лаптю! Сам решил распотрошить, своими руками, все, что наживал день за днем, годами! Во всем этом угадывался такой огромный, страшный смысл, что в груди у Глушака леденело.

Будто на привязи держало его здесь — дождаться Нохима, расспросить обо всем: выпытать, вызнать все, что можно Но стоять на виду, перед окнами этой ехидной еврейки, мозолить глаза глинищанским сплетницам было ни к чему: совсем ни к чему было показывать всем свой страх и свою озабоченность. К тому же и не большая радость — сидеть без толку, томиться ожиданием. Рассудил — податься пока в Туманы к свояку: и дорога недалекая, и, возвращаясь, остановиться можно тут снова, как бы просто так, по пути назад…

И заодно узнаешь там, может, что-либо — что делается на свете…

Когда ехал, поглядывал на шлях: думал, Нохим встретится, но того не было видно. Так и докатил до Туманов.

Баран Игнат — тумановский свояк — был дома; не обрадовался, не удивился, но обычая не нарушил: достал бутылку самогонки, поставил на стол. Рыжий, косматый Игнат, скоро осоловевший, уставясь глуповатыми глазами в стол, почти все время молчал: недаром дали прозвище — Баран. Но Глушак узнал, что надо: и здесь вертятся голодранцы; сами влезли в артель и других тянут чуть не силой. Только другие — поумнее, хозяева — не спешат, косо посматривают: решили твердо жить по-своему, на своей земле, со своими конями…

Оттого ли, что выговорился с толковой Баранихой, оттого ли, что выпил, на душе было веселее, когда ехал обратно в Глинищи. Еще с улицы заметил, что Нохим вернулся:

во дворе стояла телега. С легким, хмельным настроением остановил коня, привязал к штакетнику. Сарай был открыт, и Глушак сразу направился туда. Он не ошибся: Нохим был в сарае. Глушак сказал "добрый день", с интересом посмотрел, как Нохим кормит коня. Нохим, было видно, ухаживал за конем не первый раз, но Глушаку не доводилось видеть торговца за таким занятием: привык видеть в лавке. К тому же и на одежду нельзя было не обратить внимания: и рубашка посконная, холщовая, и штаны домотканые — мужик, да и только! "Из кожи лезет — хочет показать, что трудящий тоже!" — заключил Глушак, но не сказал об этом ни слова.

— Что ж не торгуешь? — добродушно попрекнул он. — По два раза приезжать приходится!

— А хоть бы и двенадцать раз — все равно замок был бы на лавке. — Нохим вытер белые руки сеном, заявил: — Не торгую.

— Почему ж ето?

— Нечем торговать. Разорился совсем.

Глушак подумал: "Каждый рад был бы разориться, как ты! Денег, видать, считай — не пересчитаешь! Упрятал куданибудь!" — но сделал вид, что поверил, бросил, будто сочувствуя:

— Оно конечно. По теперешнему времени не разгонишься очень.

— Можно было бы и развернуться, если б умение да если б не добрый Нохимов характер. Все пошло людям, Халимон, можно сказать, задаром. Пустил по ветру все добро, дурная голова, а не заработал от людей и спасибо! Не то что грошей! Батько мне говорил: "Не умеешь торговать, Нохим, — не берись!

Торговать — ето не сапоги шить!" Торговля ловкость любит, а ловкости у меня нет! А если ловкости нет, дак и торговли нет! Есть только одни мыши на полках! Вот что есть!

— Мышей у меня своих хватает, Нохим. Соли, может, найдется с полпуда?

— Разве что тебе только, из своего запаса. Из того, что себе приберегал про черный день. — Нохим вышел из сарая, закрыл ворота. — Бросил совсем торговлю я. Вижу уже: не за свое дело взялся. Батько мне тогда правду говорил. Мое дело, Халимон, в мастерской сапоги шить. Ты ж, может, помнишь, что я когда-то в сапожной каморке горбился? Из рабочих людей, из рабочего класса вышел, сам знаешь. Дак куда уже нам, рабочему классу, в торговлю лезть?