Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 101 из 122

— Не надейтесь, тато, на своего бога…

— Не говори, — загорелись глаза старика. — Не гневи его! Вот из-за етого, может, все и получается! Что не почитают, что каждый оскорбляет его! — Поетому он, может, и подумал: хоть передушите, пожрите один другого, если вы все такие ко мне!.. Не смейся! — закричал он, уловив на лице сына насмешку. Слушает, как умный чудака какого. — Не смейся! — приказал Евхиму.

Евхим погасил усмешку.

— Бог! Где он, етот ваш бог! — сказал Евхим вдруг нетерпимо, раздраженно. — Если тут такое делается, а он — хоть бы что!

Глядит да молчит! За большевиков еще, похоже, старается! Безбожникам помогает!

Старик перекрестился.

— Не городи! Не поддавайся дьяволу, который нашептывает тебе! Видит он все, бог, ждет своего часу! И если увидит, что — время, — скажет свое! Скажет! Увидишь!.. Придет етот час! Будет ето время! Перемеряется ето все наново.

Увидишь! Бог скажет свое!

— Дак подождем, — заключил Евхим будто спокойно, снова с той же скрытой, недоверчивой усмешкой.

— Сила теперь у них! — не заметил усмешки разгоряченный старик. Терпеть да надеяться только и остается!

Ждать — когда бог решит!

— Дотерпелись, дождались уже!..

— Дождемся, быть не может! Бог скажет свое!.. Чтоб поляки хоть! — вдруг переменил тон старик. Сожалея, жаждущий, будто молил: — Хоть бы те уже! Готовятся ведь давно, пишут в етих, большевистских, газетах…

Евхим только дымил, думал что-то свое. Неожиданно для старика подумал вслух, твердо, решительно:

— Все же я прихвачу где-нибудь с глазу на глаз етого рябого! И поговорю с глазу на глаз! — Он произнес «поговорю» так, что даже старик оглянулся тревожно и настороженно. Евхимовы глаза были прищурены люто, беспощадно.

Евхим как бы поклялся: — Жив не буду, если не поговорю!

— Дознаются сразу, — поостерег мягко старик с сожалением.

Евхим промолчал. Дымил цигаркой, снова опершись о подоконник. Старик сидел неспокойно, вертелся, ерзал на лавке. То поглядывал на окно, — не подслушивает ли кто? — то бросал взгляд на старуху, что все дремала сидя, то напрягал слух — что там, где Чернушкова; беспокойно размышлял, что делать.

— К начальству какому, что ли, попробовать? — посмотрел на сына, будто советовался. — Криворотого и то уже как бы жалко, что прогнали… Подступиться не знаешь к кому.. — Старик выждал минуту, подсказал, с опаской, внимательно: — Може б… к юровичскому — про которого намекал… попробовать?..

— Можно попробовать… — не удивился, не стал долго рассуждать Евхим. Может, и сам уже думал об этом. Вздохнул: — Надежды на другое нет…

Старик обрадовался:



— Сходи.

Езхим шеветьнулся. Бросил, растоптал лаптем окурок.

Громко, со всей беспощадностью сказал:

— Один выход — колхоз. Никуда не денешься! — Добавил так же беспощадно: — Все равно жить самим не дадут! Да и зачем так жить, как теперь!

Старик помолчал. Неожиданно признался:

— Не примут.

Евхим не перечил. Молча пошел к себе. Старик шагнул вслед:

— Дак сходи ж.

Старик посоветовал идти не по шляху: незачем лезть людям на глаза. Из хаты Евхим подался в сторону гумна, заглянул в гумно, покопался на пригуменье. Потом уже, в кортовых штанах, в лаптях, в свитке, накинутой на плечи, вышел в поле, спокойно, будто с какой-то хозяйственной заботой, направился к лесу. Тропками, не встретив никого, обошел близкие Михали, выбрался из лесу только у болота.

По кладке — из двух скользких. бревен — перешел мелкую после летней сухмени речку. За речкой снова свернул с дороги, обминул Загородки. Полем, тропинками, не выходя на шлях, держа направление на белую знакомую церковь, и добрался до местечка.

В местечке пошел тоже не по людному главному спуску, а тихой тропкой, что вдоль яра, вдоль огородов извилисто сползала с горы. Зубрич строго запретил заходить в помещение, где он работал. Он запретил и тревожить себя: разве только по крайней необходимости; не каким-нибудь намеком, а простыми, четкими словами Зубрич ответил, что дело Евхима, в общем, ждать, когда к нему придут. Только тогда, когда встреча будет необходима, Зубрич разрешил: можно попросить его о встрече, но не заходя ради этого ни в его кабинет, ни на квартиру: сообщить через Пёлюха, которого Зубрич устроил работать на семенном складе. Домой к этому Пелюху Евхим и направлялся теперь.

Хата была как раз под горою, в тихом, поросшем травою переулке, так что, пробираясь сюда, Евхиму не надо было опасаться встречи с кем-нибудь из куреневцев или олешникойцев. Следовало остерегаться разве что любопытных взглядов из хат да из дворов, но мало ли кто и по какой надобности мог идти переулком, свернуть в хату! Евхим совсем и не испытывал беспокойства; и когда подходил к местечку, и когда спускался с горы, и когда шагал переулком, он чувствовал себя очень спокойно. Привыкший ходить по свету уверенно, не прячась, любящий порой даже рискнуть, он считал, что вся эта зубричевская осторожность ни к чему, и если только придерживался ее правил, то лишь потому, что на это был твердый приказ Зубрича, и потому, что сердить Зубрича не было никакого расчета. Правда, его нисколько не беспокоила мысль о том, чтобы не разгневать Зубрича; чем ближе подходил к месту встречи, тем меньше теплилась в нем надежда и на Зубрича, и на этот поход, в который он отправился больше йотому, что просил отец. Во всей этой затее Евхиму виделся теперь только тот смысл, что будет или не будет польза, а попробовать — можно. Чтоб не гадать потом. Иного выхода все равно нет.

В хате Пелюха были только жена с ребенком на руках да девочка лет девяти. Черненькая, похожая на отца, девочка сразу, как только вошел Евхим, спряталась за мать, тараща из-за материной юбки диковатые, настороженные глазенки.

Внимательно, не очень радушно смотрела и жена Пелюха, невысокая, полнеющая, нечесаная, в расстегнутой грязной кофте. Может быть, ее рассердил ребенок, которого она держала, — она и теперь нервно подбрасывала его, — но Евхиму, казалось, ничего хорошего не обещал этот взгляд. Когда Евхим сказал, что ему надо поговорить с мужем, она, будто сердясь, велела девочке позвать отца. Без приветливого слова повернулась, грузно ступая босыми ногами, покачивая ребенка на полных руках, ушла в отгороженную боковушку.

Не пригласила даже сесть. Евхима это нисколько не смутило: он спокойно осмотрелся, выбрал место на лавке, у окна.

Сел, как в отцовой половине.

Пелюх пришел скоро. Черный, небритый, живо вбежал, всмотрелся, не узнавая: видно, ждал кого-то другого, потому что, когда узнал, — Евхим это заметил — в юрких, с блеском глазах мелькнул холодок разочарования. С разочарованием на лице появилась настороженность: опасливо, искоса глянул в сторону боковушки. Это было одно мгновение. Пелюх почти сразу же превозмог растерянность: как перед самым лучшим другом, заюлил перед Евхимом, выражая радость, которую может доставить только гость, давно и нетерпеливо ожидаемый. Евхим, удивленный таким умением притворяться, хотя и чувствовал обычную неприязнь ко лжи, всячески поддерживал ее: догадался, что жена не знает, ради чего он появился здесь, и не должна знать. Запинаясй, выдавил из себя тут же придуманное: виноват, что не заходил долго, но был очень занят, работа навалилась — не переработать. Вот только теперь вырвался, и то на минуту. Только когда жена вышла, чтобы принести закуску к бутылке, что поставил хозяин на стол, Пелюх открыто уже, не скрывая беспокойства, спросил Евхима, чего ему надо.

После этого с полчаса еще сидели за столом. Пили сначала с хозяйкой, которая, охотно опрокинув чарку самогонки, уже более приветливо присела у краешка стола. Она, видно, сидела бы долго и выпила б еще не одну чарку, если бы в боковушке не захныкало настойчиво-требовательно дитя.

Женщина снова сердито, грузно двинулась в боковушку.

Мужчины пили и закусывали одни, пока бутылка не опустела. Тогда только Пелюх, уже непритворно веселый, возбужденный, вышел из хаты, приказав Евхиму сидеть, ждать.