Страница 17 из 21
Не знаю, что испытывали мои солдаты, но у меня сердце учащенно билось, и я, чтобы не выдать своего волнения, придумывал себе всякие несложные занятия. Впрочем, как я-мог убедиться, то же самое делали мои подчиненные. Только Жумагазин, словно окаменев, пристально смотрел в одну точку, весь как бы превратившись в слух, шея у него стала еще короче, голова несколько подалась вперед.
Внезапно и тревожно заревела сирена. Мы кинулись в убежище-длинный глубокий окоп, укрепленный по бокам кольями с оттяжками. Мы лежим на дне его, уткнувшись в землю, закрыв лицо руками, минут пять, но нам они кажутся вечностью.
Потом тряхнуло землю с такой силой, будто раскололась с адским гулом исполинская гора, треснула и провалилась в пропасть.
— Отбой!
— Жив? — спросил я Жумагазина, протиравшего засыпанные землей глаза.
— Жив, товарищ лейтенант! — улыбнулся он.
— К бою! — слышится команда, и мы снова на огневых позициях. Плоские с длинными стволами танки ползут на наши окопы.
Лапецкас и Жумагазин приникли к прицелам, докладывают дальность.
— По танку, бронебойным, — слышится команда, — огонь!
А вот и наши пушки заговорили!.. Холостыми. Но звон в ушах стоит все равно. Танки стали огибать нас.
— А почему они нас обходят? — спросил меня Жумагазин.
Замполит дивизиона майор Костров снова очутился рядом с нами.
— Это же не стрельбы дивизиона, а всеармейские учения! — тихим ровным голосом объяснил он. — Противник не так глуп, чтобы лезть на рожон. Он маневрирует. А мы-.. Из приказа узнаете, какой опасности мы подвергались, если бы летчик, сбросивший атомную бомбу, отклонился от цели. Но он точно попал в заданный квадрат.
Когда, кончились учения, каждый вспоминал то первое гнетущее чувство страха, которое всячески старался подавить в себе, но теперь уже не надо было скрывать это чувство, оно уже сменилось чувством гордости и самоуважения, готовности бесстрашно переносить тяготы атомной войны, умело отражать вражеское нападение.
Я видел, как поблескивали глаза солдат, как расплывались лица у кого сдержанной, у кого широкой улыбкой, когда нам зачитывали приказ, в котором объявлялась благодарность всем участникам этого знаменательного события.
Мы снова в Б., и жизнь течет по-прежнему.
— Товарищ лейтенант, вас вызывает командир батареи! — передал Крюха.
В канцелярии, где сидит Ярцев, дымно. Он упрямо пишет что-то и походит на заправского делопроизводителя. Я доложил о прибытии.
— Волоков, вы сегодня идете в караул! — не отрываясь от бумаг, сказал он.
Веду вооруженных солдат по городу. Вот и караульное помещение. Часовой ударяет в гильзу. Появляется начальник караула Роман Барыщев.
Перед входом в караульное помещение строим старый и новый караул.
Гауптвахта — холодная комната со щелью в двери и решетками на окне. Арестованных двое.
Когда я скомандовал им вывернуть карманы, солдат с пушком на губах посмотрел на меня с удивлением, видно, не привык к этой процедуре. Другой, небритый, с веселым озорным лицом, привычно, видно, не впервой, вывернул карманы.
— У кого есть претензии?
— Температура низкая, кормят плохо! — сказал небритый.
— Гауптвахта — не курорт, — объяснил я, — и солдат, который побывает на ней, должен почувствовать это, чтобы не попадать сюда больше.
Прошли в комнату начальника караула. В ней едва помещается койка-топчан, стол и телефон.
Я пожелал Барышеву счастливо отдохнуть, а он мне удачной службы.
Когда на улице погасли огни, иду поверять посты. Хочется спать, но ветер отгоняет сонливое состояние.
Утро. Заголосили петухи, послышались гудки.
Я прохожу в комнату отдыха караула. Спят мои солдаты, отстоявшие на постах. Бодрствующие пишут письма.
В центре города аптека: решил зайти — кончилось туалетное мыло, да и одеколон не мешало бы купить. За прилавком девушка, глаза-грустные.
Взяв мыло и одеколон, передал ей записку.
"Когда вы кончаете работу и можно ли вас проводить?"
Ответила, смутившись: "Очень поздно. В десять вечера!"
Без десяти десять я у дверей аптеки. Она вышла и сразу заспешила. Мы разговорились. Надя на два года старше меня. Отец погиб на фронте. Мать работает в совхозе далеко отсюда.
Я коротко рассказал о себе-служу здесь недавно, очень люблю в свободное время читать.
— И я литературу люблю! — сказала она. — Но мало читаю.
Я назвал несколько книг. Четыре из пяти Надя знала.
"Скромна!" — подумал я.
Вскоре я снова уехал в лагеря, а она в отпуск, к маме.
Уехал я с каким-то теплым чувством к ней.
Прошло три месяца лагерной жизни в ожидании чего-то хорошего, необычного. В минуты отдыха я часто думал о Наде — где она, что делает, что думает? Написал ей письмо в совхоз, но ответа не получил-должно быть, не дошло.
Возвращались из лагеря в тумане по пыльной проселочной дороге. По сторонам желтели перелески да бурый степной ковыль.
Хотелось спать, но машину сильно подбрасывало и сон не шел.
Вот и наш Б. - чистенький, беленький-с ровными улицамитишину нарушают лишь наши автомашины.
Забежав в аптеку, узнал, что Надя из отпуска не приехала. Началось томительное ожидание.
Любовь Герасимовна заметила мое волнение. Спросила, отчего я такой сумной? Я объяснил. Она участливо на меня глядела, а затем повела разговор о том, как дружно и хорошо жила с мужем.
Он был стрелочником на железной дороге, она проводницей.
Любовь Герасимовна, расчувствовавшись, достала из шкатулки свою фотокарточку, на которой была сфотографирована до замужества. О Наде она лестно отозвалась. Сказала, что давно уже ее знает. И если у меня "серьезные намерения", то и обо мне замолвит слово.
— А твои родители? Дадут ли они свое родительское согласие?
Может быть, сочтут, что Надя не ровня им?
Я с жаром рассказал об отце. Он-фронтовик. И, может быть, вместе с Надиным отцом на одном фронте воевал. А если Надин отец погиб, а мой раненый вернулся, то разве он будет возражать?
Нет, он у меня такой, что, если я напишу ему о своем решении, он будет Наде отцом.
И вот Надя приехала. Мы каждый вечер встречались. После прогулок в парке, катаний на лодке, хождений по тихим переулкам на душе было легко. Казалось, и ей было хорошо со мной. Мы понимали друг друга с полуслова. Иногда достаточно было намека, и мы постигали то, что хотели сказать и не могли выразить.
Иногда мы долго молчали, и это молчание не было тягостным. Все в ней меня умиляло и восхищало. Особенно чистые переливы ее искренне звучавшего голоса, движения доверившейся мне девичьей души. Я понял, что не могу без нее. Наконец я решил высказать ей свое чувство.
Это произошло осенью в безлюдном, порывисто шумевшем вершинами берез, парке.
— Хочешь быть моим другом? — спросил я. — Верным другом на всю жизнь? Возможно, придется уехать далеко… Поедешь со мной?
Она стояла в простеньком демисезонном пальтишке и трогательно смотрела мне в глаза сияющими, блестящими от навернувшихся слез глазами. Уже лунный свет залил по-осеннему дышавший парк, а мы все мечтали о будущем, потом обнялись и долго кружились. Под ногами шуршали опавшие листья.
— А знаешь, Миша, — сказала она тихо, — ведь у меня приданого всего-одеяло и две подушки! — и так виновато заглянула мне в глаза. В ответ я притянул ее еще ближе к себе и поцеловал.
Голова кружилась от счастья, словно хмельная.
— Какое еще приданое! Все у нас будет свое, трудовое, нажитое нами вместе.
Вскоре состоялась свадьба-не простая-комсомольская.
Все в сборе… За столом, в центре, посадили Любовь Герасимовну. А вокруг-молодежь, мои товарищи по службе и Надины подруги.
— Горько!
И Любовь Герасимовна, прослезившись, сказала:
— Родные вы мои! Будьте счастливы и верны друг другу! Живите, как жили мы с мужем. Жалели друг друга. Внимание дорого!
* * *
Итак, м-еня направляют служить на Камчатку.
"Что ж, посмотрим белый свет, пока молоды".